Неточные совпадения
Он был суров к другим побуждениям, кроме
войны и разгульной пирушки; по крайней мере, никогда почти
о другом не
думал.
— Есть факты другого порядка и не менее интересные, — говорил он, получив разрешение. — Какое участие принимало правительство в организации балканского союза? Какое отношение имеет к балканской
войне, затеянной тотчас же после итало-турецкой и, должно быть, ставящей целью своей окончательный разгром Турции? Не хочет ли буржуазия угостить нас новой
войной? С кем? И — зачем? Вот факты и вопросы,
о которых следовало бы
подумать интеллигенции.
«Устроился и — конфузится, — ответил Самгин этой тишине, впервые находя в себе благожелательное чувство к брату. — Но — как запуган идеями русский интеллигент», — мысленно усмехнулся он.
Думать о брате нечего было, все — ясно! В газете сердито писали
о войне, Порт-Артуре,
о расстройстве транспорта, на шести столбцах фельетона кто-то восхищался стихами Бальмонта, цитировалось его стихотворение «Человечки...
—
О войне никто не
думает…
Было скучно, и чувствовалось, что у этих людей что-то не ладится, все они недовольны чем-то или кем-то, Самгин решил показать себя и заговорил, что
о социальной
войне думают и что есть люди, для которых она — решенное дело.
Так и есть, как я
думал: Шанхай заперт, в него нельзя попасть: инсургенты не пускают. Они дрались с войсками — наши видели. Надо ехать, разве потому только, что совестно быть в полутораста верстах от китайского берега и не побывать на нем.
О войне с Турцией тоже не решено, вместе с этим не решено, останемся ли мы здесь еще месяц, как прежде хотели, или сейчас пойдем в Японию, несмотря на то, что у нас нет сухарей.
Я намекнул адмиралу
о своем желании воротиться. Но он, озабоченный начатыми успешно и неоконченными переговорами и открытием
войны, которая должна была поставить его в неожиданное положение участника в ней,
думал, что я считал конченным самое дело, приведшее нас в Японию. Он заметил мне, что не совсем потерял надежду продолжать с Японией переговоры, несмотря на
войну, и что, следовательно, и мои обязанности секретаря нельзя считать конченными.
Скоро проснулись остальные люди и принялись рассуждать
о том, что предвещает эта небесная странница. Решили, что Земля обязана ей своим недавним наводнением, а Чжан Бао сказал, что в той стороне, куда направляется комета, будет
война. Видя, что Дерсу ничего не говорит, я спросил его, что
думает он об этом явлении.
Но она любила мечтать
о том, как завидна судьба мисс Найтингель, этой тихой, скромной девушки,
о которой никто не знает ничего,
о которой нечего знать, кроме того, за что она любимица всей Англии: молода ли она? богата ли она, или бедна? счастлива ли она сама, или несчастна? об этом никто не говорит, этом никто не
думает, все только благословляют девушку, которая была ангелом — утешителем в английских гошпиталях Крыма и Скутари, и по окончании
войны, вернувшись на родину с сотнями спасенных ею, продолжает заботиться
о больных…
До первой мировой
войны, когда
о ней никто еще и не
думал, я утверждал наступление катастрофической эпохи.
Однажды я влез на дерево и свистнул им, — они остановились там, где застал их свист, потом сошлись не торопясь и, поглядывая на меня, стали
о чем-то тихонько совещаться. Я
подумал, что они станут швырять в меня камнями, спустился на землю, набрал камней в карманы, за пазуху и снова влез на дерево, но они уже играли далеко от меня в углу двора и, видимо, забыли обо мне. Это было грустно, однако мне не захотелось начать
войну первому, а вскоре кто-то крикнул им в форточку окна...
Живу, как статуй бесчувственный, и больше ничего; а иногда
думаю, что вот же, мол, у нас дома в церкви этот самый отец Илья, который все газетной бумажки просит, бывало, на служении молится «
о плавающих и путешествующих, страждущих и плененных», а я, бывало, когда это слушаю, все
думаю: зачем? разве теперь есть
война, чтобы
о пленных молиться?
Когда же он очутился один, с изжогой и запыленным лицом, на 5-й станции, на которой он встретился с курьером из Севастополя, рассказавшим ему про ужасы
войны, и прождал 12 часов лошадей, — он уже совершенно раскаивался в своем легкомыслии, с смутным ужасом
думал о предстоящем и ехал бессознательно вперед, как на жертву.
Глаза же Хаджи-Мурата говорили, что старику этому надо бы
думать о смерти, а не
о войне, но что он хоть и стар, но хитер, и надо быть осторожным с ним.
Мы, все христианские народы, живущие одной духовной жизнью, так что всякая добрая, плодотворная мысль, возникающая на одном конце мира, тотчас же сообщаясь всему христианскому человечеству, вызывает одинаковые чувства радости и гордости независимо от национальности; мы, любящие не только мыслителей, благодетелей, поэтов, ученых чужих народов; мы, гордящиеся подвигом Дамиана, как своим собственным; мы, просто любящие людей чужих национальностей: французов, немцев, американцев, англичан; мы, не только уважающие их качества, но радующиеся, когда встречаемся с ними, радостно улыбающиеся им, не могущие не только считать подвигом
войну с этими людьми, но не могущие без ужаса
подумать о том, чтобы между этими людьми и нами могло возникнуть такое разногласие, которое должно бы было быть разрешено взаимным убийством, — мы все призваны к участию в убийстве, которое неизбежно, не нынче, так завтра должно совершиться.
— Он? Хороший, — неуверенно ответила Люба. — Так себе, — добавила она,
подумав. Ленивый очень, ничего не хочет делать! Всё
о войне говорит теперь, хотел ехать добровольцем, а я чтобы сестрой милосердия. Мне не нравится
война. А вот дедушка его чудесный!
— Хочешь? — продолжала Елена, — покатаемся по Canal Grande. [Большому каналу (ит.).] Ведь мы, с тех пор как здесь, хорошенько не видели Венеции. А вечером поедем в театр: у меня есть два билета на ложу. Говорят, новую оперу дают. Хочешь, мы нынешний день отдадим друг другу, позабудем
о политике,
о войне, обо всем, будем знать только одно: что мы живем, дышим,
думаем вместе, что мы соединены навсегда… Хочешь?
Меня лично теперь ничто не интересовало.
Война так
война… Что же из этого? В сущности это была громадная комедия, в которой стороны совершенно не понимали друг друга. Наживался один юркий газетчик — неужели для этого стоило воевать? Мной вообще овладел пессимизм, и пессимизм нехороший, потому что он развивался на подкладке личных неудач. Я
думал только
о себе и этой меркой мерял все остальное.
Не мнишь ли ты, что я тебя боюсь?
Что более поверят польской деве,
Чем русскому царевичу? — Но знай,
Что ни король, ни папа, ни вельможи
Не
думают о правде слов моих.
Димитрий я иль нет — что им за дело?
Но я предлог раздоров и
войны.
Им это лишь и нужно, и тебя,
Мятежница! поверь, молчать заставят.
Прощай.
Я дрался больше Васей, старшим, а она Лизой. Кроме того, когда дети стали подрастать, и определились их характеры, сделалось то, что они стали союзниками, которых мы привлекли каждый на свою сторону. Они страшно страдали от этого, бедняжки, но нам, в нашей постоянной
войне, не до того было, чтобы
думать о них. Девочка была моя сторонница, мальчик же старший, похожий на нее, ее любимец, часто был ненавистен мне.
— Ну, если, граф, вы непременно этого хотите, то, конечно, я должен… я не могу отказать вам. Уезжайте же скорее отсюда, господин Данвиль; советую вам быть вперед осторожнее: император никогда не любил шутить военной дисциплиною, а теперь сделался еще строже. Говорят, он беспрестанно сердится; эти проклятые русские выводят его из терпения. Варвары! и не
думают о мире! Как будто бы
война должна продолжаться вечно. Прощайте, господа!
Если вы хотите жениться на будущей неделе, то и не
думайте о службе; в противном случае оставайтесь женихом до окончания
войны.
Он взял за руку француза и, отойдя к окну, сказал ему вполголоса несколько слов. На лице офицера не заметно было ни малейшей перемены; можно было
подумать, что он разговаривает с знакомым человеком
о хорошей погоде или дожде. Но пылающие щеки защитника европейского образа
войны, его беспокойный, хотя гордый и решительный вид — все доказывало, что дело идет
о назначении места и времени для объяснения, в котором красноречивые фразы и логика ни к чему не служат.
— C'est une folle! [Это сумасшедшая! (франц.)] — сказала Лидина. — Представьте себе, я сейчас получила письмо из Москвы от кузины; она пишет ко мне, что говорят
о войне с французами. И как вы
думаете? ей пришло в голову, что вы пойдете опять в военную службу. Успокойте ее, бога ради!
Не знаю, бывал ли когда-нибудь покойный император Николай I в Балаклаве.
Думаю всячески, что во время Крымской
войны он вряд ли, за недостатком времени, заезжал туда. Однако живая история уверенно повествует
о том, как на смотру, подъехав на белом коне к славному балаклавскому батальону, грозный государь, пораженный воинственным видом, огненными глазами и черными усищами балаклавцев, воскликнул громовым и радостным голосом...
— А что, нет ли у вас каких-либо свежих известий с
войны? — спросил Рыбников. — Эх, господа! — воскликнул он вдруг и громыхнул шашкой. — Сколько бы мог я вам дать интересного материала
о войне! Хотите, я вам буду диктовать, а вы только пишите. Вы только пишите. Так и озаглавьте: «Воспоминания штабс-капитана Рыбникова, вернувшегося с
войны». Нет, вы не
думайте — я без денег, я задарма, задаром. Как вы
думаете, господа писатели?
Говорите такому человеку об ужасах
войны: «да, это ужасно! возражает он: — все остановилось: даже самые театры теперь закрыты!» Касаетесь ли вопроса
о крестьянах: «Да, Г. так же
думал, как и вы: что же вышло из этого? он совсем разорился; теперь не на что даже взять билет в театр…»
И так долго и пространно говорил Семен Иванович
о бедном человеке,
о рублях и золовке, и повторял одно и то же для сильнейшего внушения слушателям, что, наконец, сбился совсем, замолчал и только три дня спустя, когда уже никто и не
думал его задирать и все об нем позабыли, прибавил в заключение что-то вроде того, что когда Зиновий Прокофьич вступит в гусары, так отрубят ему, дерзкому человеку, ногу в
войне и наденут ему, вместо ноги, деревяшку, и придет Зиновий Прокофьич и скажет: «дай, добрый человек, Семен Иванович, хлебца!», так не даст Семен Иванович хлебца и не посмотрит на буйного человека Зиновия Прокофьевича, и что вот, дескать, как мол; поди-ка ты с ним.
Не
думаю, чтобы верно было говорить
о справедливых и несправедливых
войнах.
Еще в июне, и даже во второй половине его, никто и не
думал о том, что
война была уже на носу. Даже и пресловутый инцидент испанского наследства еще не беспокоил ни немецкую, ни французскую прессу. Настроение Берлина было тогда совсем не воинственное, а скорее либерально-оппозиционное в противобисмарковом духе. Это замечалось во всем и в тех разговорах, какие мне приводилось иметь с берлинцами разного сорта.
К маю 1870 года перебрался я из Вены в Берлин перед
войной,
о которой тогда никто еще не
думал ни во Франции, ни в Германии. Между прочим, я состоял корреспондентом тогдашних «Петербургских ведомостей», и их редактор, покойный В. Ф. Корш, проезжал в то время Берлином. Там же нашел я моего товарища по Дерптскому университету, тоже уже покойного, Владимира Бакста — личность очень распространенную тогда в русских кружках за границей; с ним я еще студентом, в Дерпте, переводил учебник Дондерса.
Еще
о войне с турками никто и не
думал, а он спешно готовился к ней, стягивая во вверенные ему области войска, запасаясь провиантом и артиллерийскими снарядами в таком количестве, какое было потребно для продолжительных военных действий.
—
Война будет объявлена очень скоро; если гвардия и останется в Петербурге, то тебе можно будет сейчас же просить
о переводе в действующую армию; в этом, конечно, не откажут, я сам
думаю сделать то же, нас с тобой не особенно жалует начальство и с удовольствием отпустит под французские пули, а там, там настоящая жизнь… Жизнь перед лицом смерти!.. — с одушевлением воскликнул Андрей Павлович.
Австрийцы имели свои понятия
о войне, считали выработанными военные правила непреложными, а на русских смотрели, как на недозрелых еще для высших военных соображений, почему, например, хвалили Кутузова, как полководца, но находили нужным руководить его действиями; с другой стороны, сам император Александр
думал, что, воюя такое продолжительное время с Наполеоном, австрийцы лучше русских могли изучить образ
войны с ним, и, считая себя в этой кампании только союзником Австрии, находил более приличным, чтобы главными деятелями в ней были австрийский генералы.
Повторяю, не я хотел этой
войны, я осуждаю и проклинаю ее со всем «смыслом» — и почему я обязан все-таки
думать о ней, знать, каждый Божий день читать об этих бесчеловечных ужасах?
Для тех людей, которые привыкли
думать, что планы
войн и сражений составляются полководцами таким же образом, как каждый из нас, сидя в своем кабинете над картой, делает соображения
о том, как и как бы он распорядился в таком-то и таком-то сражении, представляются вопросы, почему Кутузов при отступлении не поступил так-то и так-то, почему он не занял позиции прежде Филей, почему он не отступил сразу на Калужскую дорогу, оставив Москву и т. д.
Конечно,
о несчастных погорельцах мало кто
думал в эту минуту. Признаться, я и сейчас испытываю некоторое возбуждение и с огромным любопытством смотрю на картину европейского пожара, гадая
о каждом новом дне. Хотя лично я предпочел бы мир, но утверждение наших конторских, что мы, современники и очевидцы этой необыкновенной
войны, должны гордиться нашим положением, — несомненно, имеет некоторые основания. Гордиться не гордиться, а интересно.
Возвращаясь же домой все среди такой же бесчисленной и оживленной толпы, я
думал о том, как далека от нас ужасная
война и как при всей своей ярости она бессильна над человеческой жизнью и созданиями человека. Каким прочным, точно вылитым из стали, казалось мне все: и трамваи, и извозчики, и эти парочки на круглых скамейках, и весь обиход нашей жизни… и еще смешнее стал мой тогдашний первоначальный постыдный страх. Нам ли бояться?