Неточные совпадения
Такая рожь богатая
В тот год у нас родилася,
Мы землю не ленясь
Удобрили, ухолили, —
Трудненько
было пахарю,
Да весело жнее!
Снопами нагружала я
Телегу со стропилами
И
пела, молодцы.
(Телега нагружается
Всегда с веселой песнею,
А сани с горькой думою:
Телега хлеб домой везет,
А сани — на базар!)
Вдруг стоны я услышала:
Ползком ползет Савелий-дед,
Бледнешенек как смерть:
«Прости, прости, Матренушка! —
И повалился в ноженьки. —
Мой грех — недоглядел...
«Скучаешь, видно, дяденька?»
— Нет, тут статья особая,
Не скука тут — война!
И сам, и люди вечером
Уйдут, а к Федосеичу
В каморку враг: поборемся!
Борюсь я десять лет.
Как
выпьешь рюмку лишнюю,
Махорки как накуришься,
Как эта печь накалится
Да свечка нагорит —
Так тут устой… —
Я вспомнила
Про богатырство
дедово:
«Ты, дядюшка, — сказала я, —
Должно
быть, богатырь».
А жизнь
была нелегкая.
Лет двадцать строгой каторги,
Лет двадцать поселения.
Я денег прикопил,
По манифесту царскому
Попал опять на родину,
Пристроил эту горенку
И здесь давно живу.
Покуда
были денежки,
Любили
деда, холили,
Теперь в глаза плюют!
Эх вы, Аники-воины!
Со стариками, с бабами
Вам только воевать…
Заснул старик на солнышке,
Скормил свиньям Демидушку
Придурковатый
дед!..
Я клубышком каталася,
Я червышком свивалася,
Звала, будила Демушку —
Да поздно
было звать!..
Она, в том темно-лиловом платье, которое она носила первые дни замужества и нынче опять надела и которое
было особенно памятно и дорого ему, сидела на диване, на том самом кожаном старинном диване, который стоял всегда в кабинете у
деда и отца Левина, и шила broderie anglaise. [английскую вышивку.]
Жить семье так, как привыкли жить отцы и
деды, то
есть в тех же условиях образования и в тех же воспитывать детей,
было несомненно нужно.
Так же несомненно, как нужно отдать долг, нужно
было держать родовую землю в таком положении, чтобы сын, получив ее в наследство, сказал так же спасибо отцу, как Левин говорил спасибо
деду за всё то, что он настроил и насадил.
Для Агафьи Михайловны, для няни, для
деда, для отца даже Митя
был живое существо, требующее за собой только материального ухода; но для матери он уже давно
был нравственное существо, с которым уже
была целая история духовных отношений.
Иленька Грап
был сын бедного иностранца, который когда-то жил у моего
деда,
был чем-то ему обязан и почитал теперь своим непременным долгом присылать очень часто к нам своего сына.
Вы слышали от отцов и
дедов, в какой чести у всех
была земля наша: и грекам дала знать себя, и с Царьграда брала червонцы, и города
были пышные, и храмы, и князья, князья русского рода, свои князья, а не католические недоверки.
Рукопись Петра Андреевича Гринева доставлена
была нам от одного из его внуков, который узнал, что мы заняты
были трудом, относящимся ко временам, описанным его
дедом.
Все бывшее у нее в доме
было замечательно, сказочно хорошо, по ее словам, но
дед не верил ей и насмешливо ворчал, раскидывая сухими пальцами седые баки свои...
Клим
был слаб здоровьем, и это усиливало любовь матери; отец чувствовал себя виноватым в том, что дал сыну неудачное имя, бабушка, находя имя «мужицким», считала, что ребенка обидели, а чадолюбивый
дед Клима, организатор и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами о нем.
Да, Иван Дронов
был неприятный, даже противный мальчик, но Клим, видя, что отец,
дед, учитель восхищаются его способностями, чувствовал в нем соперника, ревновал, завидовал, огорчался. А все-таки Дронов притягивал его, и часто недобрые чувства к этому мальчику исчезали пред вспышками интереса и симпатии к нему.
Четырех дней
было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику —
деду Акиму.
Он, так смело разрушивший чаяния людей, которые хотят ограничить его власть, может
быть, обладает характером более решительным, чем характер его
деда.
— И стрелять
будешь,
дед?
Это
было очень оглушительно, а когда мальчики кончили
петь, стало очень душно. Настоящий Старик отирал платком вспотевшее лицо свое. Климу показалось, что, кроме пота, по щекам
деда текут и слезы. Раздачи подарков не стали дожидаться — у Клима разболелась голова. Дорогой он спросил дедушку...
Дед Аким устроил так, что Клима все-таки приняли в гимназию. Но мальчик считал себя обиженным учителями на экзамене, на переэкзаменовке и
был уже предубежден против школы. В первые же дни, после того, как он надел форму гимназиста, Варавка, перелистав учебники, небрежно отшвырнул их прочь...
Было очень трудно понять, что такое народ. Однажды летом Клим, Дмитрий и
дед ездили в село на ярмарку. Клима очень удивила огромная толпа празднично одетых баб и мужиков, удивило обилие полупьяных, очень веселых и добродушных людей. Стихами, которые отец заставил его выучить и заставлял читать при гостях, Клим спросил дедушку...
— Но ведь уже
дед его
был крещен, — заметил Клим, вслушиваясь в неумело разыгрываемый этюд.
Их
деды — попы, мелкие торговцы, трактирщики, подрядчики, вообще — городское мещанство, но их отцы ходили в народ, судились по делу 193-х, сотнями сидели в тюрьмах, ссылались в Сибирь, их детей мы можем отметить среди эсеров, меньшевиков, но, разумеется, гораздо больше среди интеллигенции служилой, то
есть так или иначе укрепляющей структуру государства, все еще самодержавного, которое в будущем году намерено праздновать трехсотлетие своего бытия.
Неловко
было подумать, что
дед — хвастун, но Клим подумал это.
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что
есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец,
дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но
было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Он уж
был не в отца и не в
деда. Он учился, жил в свете: все это наводило его на разные чуждые им соображения. Он понимал, что приобретение не только не грех, но что долг всякого гражданина честными трудами поддерживать общее благосостояние.
Теорий у него на этот предмет не
было никаких. Ему никогда не приходило в голову подвергать анализу свои чувства и отношения к Илье Ильичу; он не сам выдумал их; они перешли от отца,
деда, братьев, дворни, среди которой он родился и воспитался, и обратились в плоть и кровь.
А он сделал это очень просто: взял колею от своего
деда и продолжил ее, как по линейке, до будущего своего внука, и
был покоен, не подозревая, что варьяции Герца, мечты и рассказы матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни
деду его, ни отцу, ни ему самому.
— Отцы и
деды не глупее нас
были, — говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, — да прожили же век счастливо; проживем и мы; даст Бог, сыты
будем.
Как там отец его,
дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что
есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят,
напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его
будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно
будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Норма жизни
была готова и преподана им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как огонь Весты. Как что делалось при
дедах и отцах, так делалось при отце Ильи Ильича, так, может
быть, делается еще и теперь в Обломовке.
Райский нашел тысячи две томов и углубился в чтение заглавий. Тут
были все энциклопедисты и Расин с Корнелем, Монтескье, Макиавелли, Вольтер, древние классики во французском переводе и «Неистовый Орланд», и Сумароков с Державиным, и Вальтер Скотт, и знакомый «Освобожденный Иерусалим», и «Илиада» по-французски, и Оссиан в переводе Карамзина, Мармонтель и Шатобриан, и бесчисленные мемуары. Многие еще не разрезаны: как видно, владетели, то
есть отец и
дед Бориса, не успели прочесть их.
В доме какая радость и мир жили! Чего там не
было? Комнатки маленькие, но уютные, с старинной, взятой из большого дома мебелью
дедов, дядей, и с улыбавшимися портретами отца и матери Райского, и также родителей двух оставшихся на руках у Бережковой девочек-малюток.
«То, что она не дворянка, поверьте, не смущало меня ни минуты, — сказал он мне, — мой
дед женат
был на дворовой девушке, певице на собственном крепостном театре одного соседа-помещика.
«Вам должно
быть лет 80, вы мне годитесь в отцы и в
деды», — сказать так — значит польстить.
За столом
дед сидел подле меня и
был очень весел; он даже предложил мне
выпить вместе рюмку вина по случаю вступления в океан.
Почетным гостем
был дед: не впервые совершал он этот путь, и потому бокал теплого шампанского
был выпит за его здоровье.
Больше всех заботы
было деду.
Плавание в южном полушарии замедлялось противным зюйд-остовым пассатом; по меридиану уже идти
было нельзя: диагональ отводила нас в сторону, все к Америке. 6-7 узлов
был самый большой ход. «Ну вот вам и лето! — говорил
дед, красный, весь в поту, одетый в прюнелевые ботинки, но, по обыкновению, застегнутый на все пуговицы. — Вот и акулы, вот и Южный Крест, вон и «Магеллановы облака» и «Угольные мешки!» Тут уж особенно заметно целыми стаями начали реять над поверхностью воды летучие рыбы.
«Вот за этим мысом должен
быть вход, — говорит
дед, — надо только обогнуть его.
Из хозяев никто не говорил по-английски, еще менее по-французски.
Дед хозяина и сам он, по словам его, отличались нерасположением к англичанам, которые «наделали им много зла», то
есть выкупили черных, уняли и унимают кафров и другие хищные племена, учредили новый порядок в управлении колонией, провели дороги и т. п. Явился сын хозяина, здоровый, краснощекий фермер лет двадцати пяти, в серой куртке, серых панталонах и сером жилете.
Улеглись ли партии? сумел ли он поддержать порядок, который восстановил? тихо ли там? — вот вопросы, которые шевелились в голове при воспоминании о Франции. «В Париж бы! — говорил я со вздохом, — пожить бы там, в этом омуте новостей, искусств, мод, политики, ума и глупостей, безобразия и красоты, глубокомыслия и пошлостей, — пожить бы эпикурейцем, насмешливым наблюдателем всех этих проказ!» «А вот Испания с своей цветущей Андалузией, — уныло думал я, глядя в ту сторону, где
дед указал
быть испанскому берегу.
Капитан и так называемый «
дед», хорошо знакомый читателям «Паллады», старший штурманский офицер (ныне генерал), — оба
были наверху и о чем-то горячо и заботливо толковали. «
Дед» беспрестанно бегал в каюту, к карте, и возвращался. Затем оба зорко смотрели на оба берега, на море, в напрасном ожидании лоцмана. Я все любовался на картину, особенно на целую стаю купеческих судов, которые, как утки, плыли кучей и все жались к шведскому берегу, а мы шли почти посредине, несколько ближе к датскому.
«Дайте срок: ужо задует от тропиков,
будет вам прохлада!» — пророчески, как сибилла, ворчит
дед.
Одни занимались уборкою парусов, другие прилежно изучали карту, и в том числе
дед, который от карты бегал на ют, с юта к карте; и хотя ворчал на неверность ее, на неизвестность места, но
был доволен, что труды его кончались.
Положили
было ночью сниматься с якоря, да ветер
был противный. На другой день тоже. Наконец 4-го августа, часа в четыре утра, я, проснувшись, услышал шум, голоса, свистки и заснул опять. А часов в семь ко мне лукаво заглянул в каюту
дед.
А тепло, хорошо;
дед два раза лукаво заглядывал в мою каюту: «У вас опять тепло, — говорил он утром, — а то
было засвежело». А у меня жарко до духоты. «Отлично, тепло!» — говорит он обыкновенно, войдя ко мне и отирая пот с подбородка. В самом деле 21˚ по Реом‹юру› тепла в тени.
Девочка действительно
была серьезная не по возрасту. Она начинала уже ковылять на своих пухлых розовых ножках и довела Нагибина до слез, когда в первый раз с счастливой детской улыбкой пролепетала свое первое «
деду», то
есть дедушка. В мельничном флигельке теперь часто звенел, как колокольчик, детский беззаботный смех, и везде валялись обломки разных игрушек, которые «
деду» привозил из города каждый раз. Маленькая жизнь вносила с собой теплую, светлую струю в мирную жизнь мельничного флигелька.
Шестилетний мальчик не понимал, конечно, значения этих странных слов и смотрел на
деда с широко раскрытым ртом. Дело в том, что, несмотря на свои миллионы, Гуляев считал себя глубоко несчастным человеком: у него не
было сыновей,
была только одна дочь Варвара, выданная за Привалова.
Данила Семенович Шелехов
был крещеный киргиз, купленный еще
дедом Сергея Привалова в одну из жестоких степных голодовок.