Неточные совпадения
— А
дед у нас — вовсе с ума сходит, так жаден стал — глядеть тошно! Да еще у него недавно сторублевую из псалтиря скорняк Хлыст вытащил, новый приятель его. Что
было — и-и!
Все в комнате
было на своем месте, только угол матери печально пустовал, да на стене, над постелью
деда, висел лист бумаги с крупною надписью печатными буквами...
Если у меня
были деньги, я покупал сластей, мы
пили чай, потом охлаждали самовар холодной водой, чтобы крикливая мать Людмилы не догадалась, что его грели. Иногда к нам приходила бабушка, сидела, плетя кружева или вышивая, рассказывала чудесные сказки, а когда
дед уходил в город, Людмила пробиралась к нам, и мы пировали беззаботно.
Бабушка принесла на руках белый гробик, Дрянной Мужик прыгнул в яму, принял гроб, поставил его рядом с черными досками и, выскочив из могилы, стал толкать туда песок и ногами, и лопатой. Трубка его дымилась, точно кадило.
Дед и бабушка тоже молча помогали ему. Не
было ни попов, ни нищих, только мы четверо в густой толпе крестов.
Дед, в бабушкиной кацавейке, в старом картузе без козырька, щурится, чему-то улыбается, шагает тонкими ногами осторожно, точно крадется. Бабушка, в синей кофте, в черной юбке и белом платке на голове, катится по земле споро — за нею трудно
поспеть.
Однажды
дед пришел из города мокрый весь —
была осень, и шли дожди — встряхнулся у порога, как воробей, и торжественно сказал...
Мне не нравилось, как все они говорят; воспитанный на красивом языке бабушки и
деда, я вначале не понимал такие соединения несоединимых слов, как «ужасно смешно», «до смерти хочу
есть», «страшно весело»; мне казалось, что смешное не может
быть ужасным, веселое — не страшно и все люди
едят вплоть до дня смерти.
В церкви я не молился, —
было неловко пред богом бабушки повторять сердитые
дедовы молитвы и плачевные псалмы; я
был уверен, что бабушкину богу это не может нравиться, так же как не нравилось мне, да к тому же они напечатаны в книгах, — значит, бог знает их на память, как и все грамотные люди.
Обе женщины поклонялись сердитому богу моего
деда, — богу, который требовал, чтобы к нему приступали со страхом; имя его постоянно
было на устах женщин, — даже ругаясь, они грозили друг другу...
Ласково сиял весенний день, Волга разлилась широко, на земле
было шумно, просторно, — а я жил до этого дня, точно мышонок в погребе. И я решил, что не вернусь к хозяевам и не пойду к бабушке в Кунавино, — я не сдержал слова,
было стыдно видеть ее, а
дед стал бы злорадствовать надо мной.
Дед и бабушка снова переехали в город. Я пришел к ним, настроенный сердито и воинственно, на сердце
было тяжело, — за что меня сочли вором?
Было не больно, но нестерпимо обидно, и особенно обижал ехидный смех
деда, — он подпрыгивал на стуле, хлопая себя ладонями по коленям, и каркал сквозь смех...
Я вошел в комнату, взглянул на
деда и едва удержался от смеха — он действительно
был доволен, как ребенок, весь сиял, сучил ногами и колотил лапками в рыжей шерсти по столу.
«Стрельцы», «Юрий Милославский», «Таинственный монах», «Япанча, татарский наездник» и подобные книги нравились мне больше — от них что-то оставалось; но еще более меня увлекали жития святых — здесь
было что-то серьезное, чему верилось и что порою глубоко волновало. Все великомученики почему-то напоминали мне Хорошее Дело, великомученицы — бабушку, а преподобные —
деда, в его хорошие часы.
Мне негде
было взять денег — жалованье мое платили
деду, я терялся, не зная — как
быть? А лавочник, в ответ на мою просьбу подождать с уплатою долга, протянул ко мне масленую, пухлую, как оладья, руку и сказал...
Старик Гранде ярко напомнил мне
деда,
было обидно, что книжка так мала, и удивляло, как много в ней правды.
Боялись ее, может
быть, потому, что она
была вдовою очень знатного человека, — грамоты на стенах комнаты ее
были жалованы
дедам ее мужа старыми русскими царями: Годуновым, Алексеем и Петром Великим, — это сказал мне солдат Тюфяев, человек грамотный, всегда читавший Евангелие. Может
быть, люди боялись, как бы она не избила своим хлыстом с лиловым камнем в ручке, — говорили, что она уже избила им какого-то важного чиновника.
Эта история, в которой я, по вдохновению, изменял характеры людей, перемещал события,
была для меня миром, где я
был свободен, подобно
дедову богу, — он тоже играет всем, как хочет.
—
Быть того не может! На нее
деды, прадеды молились…
Он казался мне бессмертным, — трудно
было представить, что он может постареть, измениться. Ему нравилось рассказывать истории о купцах, о разбойниках, о фальшивомонетчиках, которые становились знаменитыми людьми; я уже много слышал таких историй от
деда, и
дед рассказывал лучше начетчика. Но смысл рассказов
был одинаков: богатство всегда добывалось грехом против людей и бога. Петр Васильев людей не жалел, а о боге говорил с теплым чувством, вздыхая и пряча глаза.
Я
был убежден в этом и решил уйти, как только бабушка вернется в город, — она всю зиму жила в Балахне, приглашенная кем-то учить девиц плетению кружев.
Дед снова жил в Кунавине, я не ходил к нему, да и он, бывая в городе, не посещал меня. Однажды мы столкнулись на улице; он шел в тяжелой енотовой шубе, важно и медленно, точно поп, я поздоровался с ним; посмотрев на меня из-под ладони, он задумчиво проговорил...
В нем
было что-то очень близкое кочегару, но в то же время он напоминал мне
деда, начетчика Петра Васильева, повара Смурого, и, напоминая всех людей, цепко укрепившихся в моей памяти, он оставлял в ней свой глубокий узор, въедался в нее, точно окись в медь колокола.
Неточные совпадения
Вы слышали от отцов и
дедов, в какой чести у всех
была земля наша: и грекам дала знать себя, и с Царьграда брала червонцы, и города
были пышные, и храмы, и князья, князья русского рода, свои князья, а не католические недоверки.
Он уж
был не в отца и не в
деда. Он учился, жил в свете: все это наводило его на разные чуждые им соображения. Он понимал, что приобретение не только не грех, но что долг всякого гражданина честными трудами поддерживать общее благосостояние.
Как там отец его,
дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что
есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят,
напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его
будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно
будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Норма жизни
была готова и преподана им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как огонь Весты. Как что делалось при
дедах и отцах, так делалось при отце Ильи Ильича, так, может
быть, делается еще и теперь в Обломовке.
— Отцы и
деды не глупее нас
были, — говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, — да прожили же век счастливо; проживем и мы; даст Бог, сыты
будем.