Неточные совпадения
А жизнь была нелегкая.
Лет двадцать строгой каторги,
Лет двадцать поселения.
Я денег прикопил,
По манифесту царскому
Попал опять на родину,
Пристроил эту горенку
И здесь давно
живу.
Покуда были денежки,
Любили
деда, холили,
Теперь в глаза плюют!
Эх вы, Аники-воины!
Со стариками, с бабами
Вам только воевать…
Жить семье так, как привыкли
жить отцы и
деды, то есть в тех же условиях образования и в тех же воспитывать детей, было несомненно нужно.
Нет, уж извини, но я считаю аристократом себя и людей подобных мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум — это другое дело), и которые никогда ни перед кем не подличали, никогда ни в ком не нуждались, как
жили мой отец, мой
дед.
Иленька Грап был сын бедного иностранца, который когда-то
жил у моего
деда, был чем-то ему обязан и почитал теперь своим непременным долгом присылать очень часто к нам своего сына.
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело
жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику —
деду Акиму.
Он уж был не в отца и не в
деда. Он учился,
жил в свете: все это наводило его на разные чуждые им соображения. Он понимал, что приобретение не только не грех, но что долг всякого гражданина честными трудами поддерживать общее благосостояние.
— Отцы и
деды не глупее нас были, — говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, — да
прожили же век счастливо;
проживем и мы; даст Бог, сыты будем.
В доме какая радость и мир
жили! Чего там не было? Комнатки маленькие, но уютные, с старинной, взятой из большого дома мебелью
дедов, дядей, и с улыбавшимися портретами отца и матери Райского, и также родителей двух оставшихся на руках у Бережковой девочек-малюток.
Улеглись ли партии? сумел ли он поддержать порядок, который восстановил? тихо ли там? — вот вопросы, которые шевелились в голове при воспоминании о Франции. «В Париж бы! — говорил я со вздохом, —
пожить бы там, в этом омуте новостей, искусств, мод, политики, ума и глупостей, безобразия и красоты, глубокомыслия и пошлостей, —
пожить бы эпикурейцем, насмешливым наблюдателем всех этих проказ!» «А вот Испания с своей цветущей Андалузией, — уныло думал я, глядя в ту сторону, где
дед указал быть испанскому берегу.
— Мне тяжело ехать, собственно, не к Ляховскому, а в этот старый дом, который построен
дедом, Павлом Михайлычем. Вам, конечно, известна история тех безобразий, какие творились в стенах этого дома. Моя мать заплатила своей жизнью за удовольствие
жить в нем…
Мы уже не славянофилы и не западники, ибо мы
живем в небывалом мировом круговороте и от нас требуется несоизмеримо больше, чем от наших отцов и
дедов.
Хотя госпожа Хохлакова
проживала большею частию в другой губернии, где имела поместье, или в Москве, где имела собственный дом, но и в нашем городке у нее был свой дом, доставшийся от отцов и
дедов.
Деда его, то есть самого господина Миусова, отца Аделаиды Ивановны, тогда уже не было в живых; овдовевшая супруга его, бабушка Мити, переехавшая в Москву, слишком расхворалась, сестры же повышли замуж, так что почти целый год пришлось Мите пробыть у слуги Григория и
проживать у него в дворовой избе.
Происходил он от старинного дома, некогда богатого;
деды его
жили пышно, по-степному: то есть принимали званых и незваных, кормили их на убой, отпускали по четверти овса чужим кучерам на тройку, держали музыкантов, песельников, гаеров и собак, в торжественные дни поили народ вином и брагой, по зимам ездили в Москву на своих, в тяжелых колымагах, а иногда по целым месяцам сидели без гроша и питались домашней живностью.
И когда придет час меры в злодействах тому человеку, подыми меня, Боже, из того провала на коне на самую высокую гору, и пусть придет он ко мне, и брошу я его с той горы в самый глубокий провал, и все мертвецы, его
деды и прадеды, где бы ни
жили при жизни, чтобы все потянулись от разных сторон земли грызть его за те муки, что он наносил им, и вечно бы его грызли, и повеселился бы я, глядя на его муки!
Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз побежал было на четвереньках и стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!»
Дед был еще тогда
жив и на ноги — пусть ему легко икнется на том свете — довольно крепок.
Дед засеял баштан на самой дороге и перешел
жить в курень; взял и нас с собою гонять воробьев и сорок с баштану.
А какие там типы были! Я знал одного из них. Он брал у хозяина отпуск и уходил на Масленицу и Пасху в балаганы на Девичьем поле в деды-зазывалы. Ему было под сорок,
жил он с мальчиков у одного хозяина. Звали его Ефим Макариевич. Не Макарыч, а из почтения — Макариевич.
Вот как
жили при Аскольде
Наши
деды и отцы…
Дед так и
прожил «колобком» до самой смерти, а сын, Михей Зотыч, уже был приписан к заводским людям, наравне с другими детьми.
Все Заполье переживало тревожное время. Кажется, в самом воздухе висела мысль, что
жить по-старинному, как
жили отцы и
деды, нельзя. Доказательств этому было достаточно, и самых убедительных, потому что все они били запольских купцов прямо по карману. Достаточно было уже одного того, что благодаря новой мельнице старика Колобова в Суслоне открылся новый хлебный рынок, обещавший в недалеком будущем сделаться серьезным конкурентом Заполью. Это была первая повестка.
Ведь я родилась здесь, здесь
жили мои отец и мать, мой
дед, я люблю этот дом, без вишневого сада я не понимаю своей жизни, и если уж так нужно продавать, то продавайте и меня вместе с садом…
Рассказывать о дедушке не хотелось, я начал говорить о том, что вот в этой комнате
жил очень милый человек, но никто не любил его, и
дед отказал ему от квартиры. Видно было, что эта история не понравилась матери, она сказала...
Теперь я снова
жил с бабушкой, как на пароходе, и каждый вечер перед сном она рассказывала мне сказки или свою жизнь, тоже подобную сказке. А про деловую жизнь семьи, — о выделе детей, о покупке
дедом нового дома для себя, — она говорила посмеиваясь, отчужденно, как-то издали, точно соседка, а не вторая в доме по старшинству.
Но главное, что угнетало меня, — я видел, чувствовал, как тяжело матери
жить в доме
деда; она всё более хмурилась, смотрела на всех чужими глазами, она подолгу молча сидела у окна в сад и как-то выцветала вся.
Вспоминая эти сказки, я
живу, как во сне; меня будит топот, возня, рев внизу, в сенях, на дворе; высунувшись в окно, я вижу, как
дед, дядя Яков и работник кабатчика, смешной черемисин Мельян, выталкивают из калитки на улицу дядю Михаила; он упирается, его бьют по рукам, в спину, шею, пинают ногами, и наконец он стремглав летит в пыль улицы. Калитка захлопнулась, гремит щеколда и запор; через ворота перекинули измятый картуз; стало тихо.
Я запомнил: мать — не сильная; она, как все, боится
деда. Я мешаю ей уйти из дома, где она не может
жить. Это было очень грустно. Вскоре мать действительно исчезла из дома. Уехала куда-то гостить.
Но эта жизнь продолжалась недолго — вотчиму отказали от должности, он снова куда-то исчез, мать, с маленьким братом Николаем, переселилась к
деду, и на меня была возложена обязанность няньки, — бабушка ушла в город и
жила там в доме богатого купца, вышивая покров на плащаницу.
Эта нелепая, темная жизнь недолго продолжалась; перед тем, как матери родить, меня отвели к
деду. Он
жил уже в Кунавине, занимая тесную комнату с русской печью и двумя окнами на двор, в двухэтажном доме на песчаной улице, опускавшейся под горку к ограде кладбища Напольной церкви.
— Пойдем чай пить, — сказал
дед, взяв меня за плечо. — Видно, — судьба тебе со мной
жить: так и станешь ты об меня чиркать, как спичка о кирпич!
Его немой племянник уехал в деревню жениться; Петр
жил один над конюшней, в низенькой конуре с крошечным окном, полной густым запахом прелой кожи, дегтя, пота и табака, — из-за этого запаха я никогда не ходил к нему в жилище. Спал он теперь, не гася лампу, что очень не нравилось
деду.
— Ваши-то мочегане пошли свою землю в орде искать, — говорил Мосей убежденным тоном, — потому как народ пригонный, с расейской стороны… А наше дело особенное: наши
деды на Самосадке еще до Устюжанинова
жили. Нас неправильно к заводам приписали в казенное время… И бумага у нас есть, штобы обернуть на старое. Который год теперь собираемся выправлять эту самую бумагу, да только согласиться не можем промежду себя. Тоже у нас этих разговоров весьма достаточно, а розним…
Дед замолчал и уныло
Голову свесил на грудь.
— Мало ли, друг мой, что было!..
Лучше пойдем отдохнуть. —
Отдых недолог у
деда —
Жить он не мог без труда:
Гряды копал до обеда,
Переплетал иногда;
Вечером шилом, иголкой
Что-нибудь бойко тачал,
Песней печальной и долгой
Дедушка труд сокращал.
Внук не проронит ни звука,
Не отойдет от стола:
Новой загадкой для внука
Дедова песня была…
Но даже и там, где уже появился новый «батюшка», рядом с ним
живут дьячок или пономарь, которым уж никак нельзя существовать иначе, как существовали их отцы и
деды.
Ласково сиял весенний день, Волга разлилась широко, на земле было шумно, просторно, — а я
жил до этого дня, точно мышонок в погребе. И я решил, что не вернусь к хозяевам и не пойду к бабушке в Кунавино, — я не сдержал слова, было стыдно видеть ее, а
дед стал бы злорадствовать надо мной.
— Без обмана не
проживешь, — настаивал
дед, — ну-ка скажи — кто
живет без обмана?
Вечером, когда
дед сел читать на псалтырь, я с бабушкой вышел за ворота, в поле; маленькая, в два окна, хибарка, в которой
жил дед, стояла на окраине города, «на задах» Канатной улицы, где когда-то у
деда был свой дом.
Я обрадовался возможности поговорить с человеком, который умел
жить весело, много видел и много должен знать. Мне ярко вспомнились его бойкие, смешные песни, и прозвучали в памяти
дедовы слова о нем...
Я был убежден в этом и решил уйти, как только бабушка вернется в город, — она всю зиму
жила в Балахне, приглашенная кем-то учить девиц плетению кружев.
Дед снова
жил в Кунавине, я не ходил к нему, да и он, бывая в городе, не посещал меня. Однажды мы столкнулись на улице; он шел в тяжелой енотовой шубе, важно и медленно, точно поп, я поздоровался с ним; посмотрев на меня из-под ладони, он задумчиво проговорил...
На Стрелецкой
жили и встречались первые люди города: Сухобаевы, Толоконниковы, братья Хряповы, Маклаковы, первые бойцы и гуляки Шихана; высокий, кудрявый
дед Базунов, — они осматривали молодого Кожемякина недружелюбно, едва отвечая на его поклоны. И ходили по узким улицам ещё вальяжнее, чем все остальные горожане, говорили громко, властно, а по праздникам, сидя в палисадниках или у ворот на лавочках, перекидывались речами через улицу.
В Вологде мы
жили на Калашной улице в доме купца Крылова, которого звали Василием Ивановичем. И это я помню только потому, что он бывал именинник под Новый год и в первый раз рождественскую елку я увидел у него. На лето мы уезжали с матерью и
дедом в имение «Светелки», принадлежащее Наталии Александровне Назимовой.
Здесь в нашу глушь не показывались даже местные власти, а сами помещики ограничивались получением оброка да съестных припасов и дичи к Рождеству, а сами и в глаза не видали своего имения, в котором
дед был полным властелином и, воспитанный волей казачьей, не признавал крепостного права:
жили по-казачьи, запросто и без чинов.
Наша семья
жила очень дружно. Отец и
дед были завзятые охотники и рыболовы, первые медвежатники на всю округу, в одиночку с рогатиной ходили на медведя.
Дед чуть не саженного роста, сухой, жилистый, носил всегда свою черкесскую косматую папаху и никогда никаких шуб, кроме лисьей, домоткацкого сукна чамарки и грубой свитки, которая была так широка, что ею можно было покрыть лошадь с ногами и головой.
Отец вскоре получил место чиновника в губернском правлении, пришлось переезжать в Вологду, а бабушка и
дед не захотели
жить в лесу одни и тоже переехали с нами.
Умер мой
дед, и по летам я
жил в Деревеньке, небольшой усадьбе моей новой бабушки Марфы Яковлевны Разнатовской, добродушнейшей полной старушки, совсем непохожей на важную помещицу-барыню.
Мы продолжали
жить в той же квартире с
дедом и отцом, а на лето опять уезжали в «Светелки», где я и
дед пропадали на охоте, где дичи всякой было невероятное количество, а подальше, к скитам, медведи, как говорил
дед, пешком ходили. В «Светелках» у нас
жил тогда и беглый матрос Китаев, мой воспитатель, знаменитый охотник, друг отца и
деда с давних времен.
Однажды я спросил его: «
Дед! зачем
живут люди?..» (Стараясь говорить голосом Луки и подражая его манерам.) «А — для лучшего люди-то
живут, милачок!
Живите, как при мне
жили;
жил я, как
жили отцы мои и
деды, и вы тому следуйте…
— Ты думаешь! Надо знать. Вон, за горою,
живет семья Сенцамане, — спроси у них историю
деда Карло — это будет полезно для твоей жены.
— А давно ли ты,
дед,
живешь в этом лесу?