Неточные совпадения
Хлестаков. Да вот тогда вы
дали двести, то есть не двести, а четыреста, — я не
хочу воспользоваться вашею ошибкою; — так, пожалуй, и теперь столько же, чтобы уже ровно было восемьсот.
Анна Андреевна. После? Вот новости — после! Я не
хочу после… Мне только одно слово: что он, полковник? А? (С пренебрежением.)Уехал! Я тебе вспомню это! А все эта: «Маменька, маменька, погодите, зашпилю сзади косынку; я сейчас». Вот тебе и сейчас! Вот тебе ничего и не узнали! А все проклятое кокетство; услышала, что почтмейстер здесь, и
давай пред зеркалом жеманиться: и с той стороны, и с этой стороны подойдет. Воображает, что он за ней волочится, а он просто тебе делает гримасу, когда ты отвернешься.
Хлестаков. Я с тобою, дурак, не
хочу рассуждать. (Наливает суп и ест.)Что это за суп? Ты просто воды налил в чашку: никакого вкусу нет, только воняет. Я не
хочу этого супу,
дай мне другого.
Г-жа Простакова.
Дай мне сроку
хотя на три дни. (В сторону.) Я
дала бы себя знать…
Софья. Всех и вообразить не можешь. Он
хотя и шестнадцати лет, а достиг уже до последней степени своего совершенства и
дале не пойдет.
— Я не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая тех, с кем говорю, — шутливо вставил он, — есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся, как будто всё
хотят дать почувствовать что-то…
Содержание было то самое, как он ожидал, но форма была неожиданная и особенно неприятная ему. «Ани очень больна, доктор говорит, что может быть воспаление. Я одна теряю голову. Княжна Варвара не помощница, а помеха. Я ждала тебя третьего дня, вчера и теперь посылаю узнать, где ты и что ты? Я сама
хотела ехать, но раздумала, зная, что это будет тебе неприятно.
Дай ответ какой-нибудь, чтоб я знала, что делать».
Баронесса надоела, как горькая редька, особенно тем, что всё
хочет давать деньги; а есть одна, он ее покажет Вронскому, чудо, прелесть, в восточном строгом стиле, «genre рабыни Ребеки, понимаешь».
«Всех ненавижу, и вас, и себя», отвечал его взгляд, и он взялся за шляпу. Но ему не судьба была уйти. Только что
хотели устроиться около столика, а Левин уйти, как вошел старый князь и, поздоровавшись с
дамами, обратился к Левину.
— Что, что ты
хочешь мне
дать почувствовать, что? — говорила Кити быстро. — То, что я была влюблена в человека, который меня знать не
хотел, и что я умираю от любви к нему? И это мне говорит сестра, которая думает, что… что… что она соболезнует!.. Не
хочу я этих сожалений и притворств!
— Он всё не
хочет давать мне развода! Ну что же мне делать? (Он был муж ее.) Я теперь
хочу процесс начинать. Как вы мне посоветуете? Камеровский, смотрите же за кофеем — ушел; вы видите, я занята делами! Я
хочу процесс, потому что состояние мне нужно мое. Вы понимаете ли эту глупость, что я ему будто бы неверна, с презрением сказала она, — и от этого он
хочет пользоваться моим имением.
«Да вот и эта
дама и другие тоже очень взволнованы; это очень натурально», сказал себе Алексей Александрович. Он
хотел не смотреть на нее, но взгляд его невольно притягивался к ней. Он опять вглядывался в это лицо, стараясь не читать того, что так ясно было на нем написано, и против воли своей с ужасом читал на нем то, чего он не
хотел знать.
«Я вас не держу, — мог сказать он. — Вы можете итти куда
хотите. Вы не
хотели разводиться с вашим мужем, вероятно, чтобы вернуться к нему. Вернитесь. Если вам нужны деньги, я
дам вам. Сколько нужно вам рублей?»
— Ах, много! И я знаю, что он ее любимец, но всё-таки видно, что это рыцарь… Ну, например, она рассказывала, что он
хотел отдать всё состояние брату, что он в детстве еще что-то необыкновенное сделал, спас женщину из воды. Словом, герой, — сказала Анна, улыбаясь и вспоминая про эти двести рублей, которые он
дал на станции.
—
Давайте сейчас попробуем, графиня, — начал он; но Левин
хотел досказать то, что он думал.
Не слыхала ли она его слов или не
хотела слышать, но она как бы спотыкнулась, два раза стукнув ножкой, и поспешно покатилась прочь от него. Она подкатилась к М-llе Linon, что-то сказала ей и направилась к домику, где
дамы снимали коньки.
Она
хотела сказать смерти, но Степан Аркадьич не
дал ей договорить.
Он думал о том, что Анна обещала ему
дать свиданье нынче после скачек. Но он не видал ее три дня и, вследствие возвращения мужа из-за границы, не знал, возможно ли это нынче или нет, и не знал, как узнать это. Он виделся с ней в последний раз на даче у кузины Бетси. На дачу же Карениных он ездил как можно реже. Теперь он
хотел ехать туда и обдумывал вопрос, как это сделать.
Но княгиня не понимала его чувств и объясняла его неохоту думать и говорить про это легкомыслием и равнодушием, а потому не
давала ему покоя. Она поручала Степану Аркадьичу посмотреть квартиру и теперь подозвала к себе Левина. — Я ничего не знаю, княгиня. Делайте, как
хотите, — говорил он.
Он знал, что нанимать рабочих надо было как можно дешевле; но брать в кабалу их,
давая вперед деньги, дешевле, чем они стоят, не надо было,
хотя это и было очень выгодно.
Поэтому Вронский при встрече с Голенищевым
дал ему тот холодный и гордый отпор, который он умел
давать людям и смысл которого был таков: «вам может нравиться или не нравиться мой образ жизни, но мне это совершенно всё равно: вы должны уважать меня, если
хотите меня знать».
Как будто было что-то в этом такое, чего она не могла или не
хотела уяснить себе, как будто, как только она начинала говорить про это, она, настоящая Анна, уходила куда-то в себя и выступала другая, странная, чуждая ему женщина, которой он не любил и боялся и которая
давала ему отпор.
— Не торопитесь, — сказал Корд Вронскому, — и помните одно: не задерживайте у препятствий и не посылайте,
давайте ей выбирать, как она
хочет.
Когда княгиня вошла к ним, они рядом сидели на сундуке, разбирали платья и спорили о том, что Кити
хотела отдать Дуняше то коричневое платье, в котором она была, когда Левин ей сделал предложение, а он настаивал, чтоб это платье никому не отдавать, а
дать Дуняше голубое.
Левин уже привык теперь смело говорить свою мысль, не
давая себе труда облекать ее в точные слова; он знал, что жена в такие любовные минуты, как теперь, поймет, что он
хочет сказать, с намека, и она поняла его.
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою жизнь теми духовными благами, которые
дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как дети, не понимая их, разрушаю, то есть
хочу разрушить то, чем я живу. А как только наступает важная минута жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему, и еще менее, чем дети, которых мать бранит за их детские шалости, я чувствую, что мои детские попытки с жиру беситься не зачитываются мне».
Хотя Алексей Александрович и знал, что он не может иметь на жену нравственного влияния, что из всей этой попытки исправления ничего не выйдет, кроме лжи;
хотя, переживая эти тяжелые минуты, он и не подумал ни разу о том, чтоб искать руководства в религии, теперь, когда его решение совпадало с требованиями, как ему казалось, религии, эта религиозная санкция его решения
давала ему полное удовлетворение и отчасти успокоение.
Только, этот… как его…
хочет уже ваять у него каску…. не
дает!…
Она знала все подробности его жизни. Он
хотел сказать, что не спал всю ночь и заснул, но, глядя на ее взволнованное и счастливое лицо, ему совестно стало. И он сказал, что ему надо было ехать
дать отчет об отъезде принца.
Место это
давало от семи до десяти тысяч в год, и Облонский мог занимать его, не оставляя своего казенного места. Оно зависело от двух министерств, от одной
дамы и от двух Евреев, и всех этих людей,
хотя они были уже подготовлены, Степану Аркадьичу нужно было видеть в Петербурге. Кроме того, Степан Аркадьич обещал сестре Анне добиться от Каренина решительного ответа о разводе. И, выпросив у Долли пятьдесят рублей, он уехал в Петербург.
— Да? — тихо сказала Анна. — Ну, теперь
давай говорить о тебе, — прибавила она, встряхивая головой, как будто
хотела физически отогнать что-то лишнее и мешавшее ей. —
Давай говорить о твоих делах. Я получила твое письмо и вот приехала.
— Как же ты послала сказать княжне, что мы не поедем? — хрипло прошептал ещё раз живописец ещё сердитее, очевидно раздражаясь ещё более тем, что голос изменяет ему и он не может
дать своей речи того выражения, какое бы
хотел.
К этому еще присоединилось присутствие в тридцати верстах от него Кити Щербацкой, которую он
хотел и не мог видеть, Дарья Александровна Облонская, когда он был у нее, звала его приехать: приехать с тем, чтобы возобновить предложение ее сестре, которая, как она
давала чувствовать, теперь примет его.
Кто ж виноват? зачем она не
хочет дать мне случай видеться с нею наедине? Любовь, как огонь, — без пищи гаснет. Авось ревность сделает то, чего не могли мои просьбы.
С первого взгляда на лицо его я бы не
дал ему более двадцати трех лет,
хотя после я готов был
дать ему тридцать.
Но это спокойствие часто признак великой,
хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь,
дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка.
Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я
хотел испытать его; в душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны были торжествовать… Я
хотел дать себе полное право не щадить его, если бы судьба меня помиловала. Кто не заключал таких условий с своею совестью?
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не
даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не
хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель,
хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можно
дать двадцать пять лет,
хотя ему едва ли двадцать один год.
Доктор согласился быть моим секундантом; я
дал ему несколько наставлений насчет условий поединка; он должен был настоять на том, чтобы дело обошлось как можно секретнее, потому что
хотя я когда угодно готов подвергать себя смерти, но нимало не расположен испортить навсегда свою будущность в здешнем мире.
Зло порождает зло; первое страдание
дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не
захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение
дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
— Ни за что на свете, доктор! — отвечал я, удерживая его за руку, — вы все испортите; вы мне
дали слово не мешать… Какое вам дело? Может быть, я
хочу быть убит…
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было
дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать,
хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
— Дурак! когда
захочу продать, так продам. Еще пустился в рассужденья! Вот посмотрю я: если ты мне не приведешь сейчас кузнецов да в два часа не будет все готово, так я тебе такую
дам потасовку… сам на себе лица не увидишь! Пошел! ступай!
Как ни велик был в обществе вес Чичикова,
хотя он и миллионщик, и в лице его выражалось величие и даже что-то марсовское и военное, но есть вещи, которых
дамы не простят никому, будь он кто бы ни было, и тогда прямо пиши пропало!
— Улика: женщина, которая была наряжена наместо умершей, схвачена. Я ее
хочу расспросить нарочно при вас. — Князь позвонил и
дал приказ позвать ту женщину.
— Вы, матушка, — сказал он, — или не
хотите понимать слов моих, или так нарочно говорите, лишь бы что-нибудь говорить… Я вам
даю деньги: пятнадцать рублей ассигнациями. Понимаете ли? Ведь это деньги. Вы их не сыщете на улице. Ну, признайтесь, почем продали мед?
Чичиков, вынув из кармана бумажку, положил ее перед Иваном Антоновичем, которую тот совершенно не заметил и накрыл тотчас ее книгою. Чичиков
хотел было указать ему ее, но Иван Антонович движением головы
дал знать, что не нужно показывать.
Приятной
даме очень хотелось выведать дальнейшие подробности насчет похищения, то есть в котором часу и прочее, но многого
захотела.
— Да не найдешь слов с вами! Право, словно какая-нибудь, не говоря дурного слова, дворняжка, что лежит на сене: и сама не ест сена, и другим не
дает. Я
хотел было закупать у вас хозяйственные продукты разные, потому что я и казенные подряды тоже веду… — Здесь он прилгнул, хоть и вскользь, и без всякого дальнейшего размышления, но неожиданно удачно. Казенные подряды подействовали сильно на Настасью Петровну, по крайней мере, она произнесла уже почти просительным голосом...