Неточные совпадения
Не
говорю уже
о тех подводных течениях, которые двинулись в стоячем море
народа и которые ясны для всякого непредубежденного человека; взгляни на общество в тесном смысле.
— Это слово «
народ» так неопределенно, — сказал Левин. — Писаря волостные, учителя и из мужиков один на тысячу, может быть, знают,
о чем идет дело. Остальные же 80 миллионов, как Михайлыч, не только не выражают своей воли, но не имеют ни малейшего понятия,
о чем им надо бы выражать свою волю. Какое же мы имеем право
говорить, что это воля
народа?
Он
говорил вместе с Михайлычем и
народом, выразившим свою мысль в предании
о призвании Варягов: «Княжите и владейте нами.
— И потом, — продолжала девушка, — у них все как-то перевернуто. Мне кажется, что они
говорят о любви к
народу с ненавистью, а
о ненависти к властям — с любовью. По крайней мере я так слышу.
— «Глас
народа — глас божий»? Нет, нет!
Народ говорит только
о вещественном,
о материальном, но — таинственная мысль
народа, мечта его
о царствии божием — да! Это святые мысль и мечта. Святость требует притворства — да, да! Святость требует маски. Разве мы не знаем святых, которые притворялись юродивыми Христа ради, блаженными, дурачками? Они делали это для того, чтоб мы не отвергли их, не осмеяли святость их пошлым смехом нашим…
— Мало ли чего не
говорим,
о чем думаем. Ты тоже не всякую правду скажешь, у всех она — для себя красненька, для других темненька.
Народ…
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, —
говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих» людей направо, рассказами об организации «Союза русского
народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал
о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь,
говорила...
— После я встречал людей таких и у нас, на Руси, узнать их — просто: они про себя совсем не
говорят, а только
о судьбе рабочего
народа.
Но этот
народ он не считал тем, настоящим,
о котором так много и заботливо
говорят, сочиняют стихи, которого все любят, жалеют и единодушно желают ему счастья.
Так что, когда народник
говорит о любви к
народу, — я народника понимаю.
— Да. А несчастным трудно сознаться, что они не умеют жить, и вот они
говорят, кричат. И все — мимо, все не
о себе, а
о любви к
народу, в которую никто и не верит.
—
О народе я
говорю всегда одно и то же: отличный
народ! Бесподобный-с! Но…
Но есть другая группа собственников, их — большинство, они живут в непосредственной близости с
народом, они знают, чего стоит превращение бесформенного вещества материи в предметы материальной культуры, в вещи, я
говорю о мелком собственнике глухой нашей провинции,
о скромных работниках наших уездных городов, вы знаете, что их у нас — сотни.
— Уж не знаю, марксистка ли я, но я человек, который не может
говорить того, чего он не чувствует, и
о любви к
народу я не
говорю.
— Я верю, что он искренно любит Москву,
народ и людей,
о которых
говорит. Впрочем, людей, которых он не любит, — нет на земле. Такого человека я еще не встречала. Он — несносен, он обладает исключительным уменьем
говорить пошлости с восторгом, но все-таки… Можно завидовать человеку, который так… празднует жизнь.
О народе говорили жалобно и почтительно, радостно и озабоченно.
Было уже довольно много людей, у которых вчерашняя «любовь к
народу» заметно сменялась страхом пред
народом, но Редозубов отличался от этих людей явным злорадством, с которым он
говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств.
— Я с детства слышу речи
о народе,
о необходимости революции, обо всем, что говорится людями для того, чтоб показать себя друг перед другом умнее, чем они есть на самом деле. Кто… кто это
говорит? Интеллигенция.
— Он был мне ближе матери… такой смешной, милый. И милая его любовь к
народу… А они, на кладбище,
говорят, что студенты нарыли ям, чтоб возбудить
народ против царя.
О, боже мой…
— Отечество в опасности, — вот
о чем нужно кричать с утра до вечера, — предложил он и продолжал
говорить, легко находя интересные сочетания слов. — Отечество в опасности, потому что
народ не любит его и не хочет защищать. Мы искусно писали
о народе, задушевно
говорили о нем, но мы плохо знали его и узнаем только сейчас, когда он мстит отечеству равнодушием к судьбе его.
— Незлобивый
народ забыл об этом. Даже Иноков, который любит
говорить о неприятном, — забыл.
— Прошлый раз вы
говорили о русском
народе совершенно иначе.
Самое значительное и очень неприятное рассказал Климу
о народе отец. В сумерках осеннего вечера он, полураздетый и мягонький, как цыпленок, уютно лежал на диване, — он умел лежать удивительно уютно. Клим, положа голову на шерстяную грудь его, гладил ладонью лайковые щеки отца, тугие, как новый резиновый мяч. Отец спросил: что сегодня
говорила бабушка на уроке закона божия?
— А вот извольте видеть, сидит торговый
народ, благополучно кушает отличнейшую пищу, глотает водку и вино дорогих сортов,
говорит о своих делах, и как будто ничего не случилось.
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто
говорили о царе и
народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
Говорил оратор
о том, что война поколебала международное значение России, заставила ее подписать невыгодные, даже постыдные условия мира и тяжелый для торговли хлебом договор с Германией. Революция нанесла огромные убытки хозяйству страны, но этой дорогой ценой она все-таки ограничила самодержавие. Спокойная работа Государственной думы должна постепенно расширять права, завоеванные
народом, европеизировать и демократизировать Россию.
— Был в университете Шанявского, — масса
народа! Ужасно много! Но — все не то, знаете, не
о том они
говорят!
Он
говорит о книгах, пароходах, лесах и пожарах,
о глупом губернаторе и душе
народа,
о революционерах, которые горько ошиблись, об удивительном человеке Глебе Успенском, который «все видит насквозь».
Лишь порою
Слепой украинский певец,
Когда в селе перед
народомОн песни гетмана бренчит,
О грешной деве мимоходом
Казачкам юным
говорит.
В одном из прежних писем я
говорил о способе их действия: тут, как ни знай сердце человеческое, как ни будь опытен, а трудно действовать по обыкновенным законам ума и логики там, где нет ключа к миросозерцанию, нравственности и нравам
народа, как трудно разговаривать на его языке, не имея грамматики и лексикона.
Говорить ли
о теории ветров,
о направлении и курсах корабля,
о широтах и долготах или докладывать, что такая-то страна была когда-то под водою, а вот это дно было наруже; этот остров произошел от огня, а тот от сырости; начало этой страны относится к такому времени,
народ произошел оттуда, и при этом старательно выписать из ученых авторитетов, откуда, что и как?
Говоря о быте этих
народов, упомяну мимоходом, между прочим,
о существенной разнице во внутреннем убранстве домов китайских с домами прочих трех
народов.
Нехлюдов видел, что людоедство начинается не в тайге, а в министерствах, комитетах и департаментах и заключается только в тайге; что его зятю, например, да и всем тем судейским и чиновникам, начиная от пристава до министра, не было никакого дела до справедливости или блага
народа,
о которых они
говорили, а что всем нужны были только те рубли, которые им платили за то, чтобы они делали всё то, из чего выходит это развращение и страдание.
Больше всего
народа было около залы гражданского отделения, в которой шло то дело,
о котором
говорил представительный господин присяжным, охотник до судейских дел.
Когда он думал и
говорил о том, что даст революция
народу, он всегда представлял себе тот самый
народ, из которого он вышел, в тех же почти условиях, но только с землей и без господ и чиновников.
Они
говорили о несправедливости власти,
о страданиях несчастных,
о бедности
народа, но, в сущности, глаза их, смотревшие друг на друга под шумок разговора, не переставая спрашивали: «можешь любить меня?», и отвечали: «могу», и половое чувство, принимая самые неожиданные и радужные формы, влекло их друг к другу.
— А мы тятеньку вашего, покойничка, знавали даже очень хорошо, —
говорил Лепешкин, обращаясь к Привалову. — Первеющий человек по нашим местам был… Да-с. Ноньче таких и людей, почитай, нет… Малодушный
народ пошел ноньче. А мы и
о вас наслышаны были, Сергей Александрыч. Хоть и в лесу живем, а когда в городе дрова рубят — и к нам щепки летят.
Мы давно уже
говорили о русской национальной культуре,
о национальном сознании,
о великом призвании русского
народа.
На разъездах, переправах и в других тому подобных местах люди Вячеслава Илларионыча не шумят и не кричат; напротив, раздвигая
народ или вызывая карету,
говорят приятным горловым баритоном: «Позвольте, позвольте, дайте генералу Хвалынскому пройти», или: «Генерала Хвалынского экипаж…» Экипаж, правда, у Хвалынского формы довольно старинной; на лакеях ливрея довольно потертая (
о том, что она серая с красными выпушками, кажется, едва ли нужно упомянуть); лошади тоже довольно пожили и послужили на своем веку, но на щегольство Вячеслав Илларионыч притязаний не имеет и не считает даже званию своему приличным пускать пыль в глаза.
По счастью, в самое это время Кларендону занадобилось попилигримствовать в Тюльери. Нужда была небольшая, он тотчас возвратился. Наполеон
говорил с ним
о Гарибальди и изъявил свое удовольствие, что английский
народ чтит великих людей, Дрюэн де Люис
говорил, то есть он ничего не
говорил, а если б он заикнулся —
Долго терпел
народ; наконец какой-то тобольский мещанин решился довести до сведения государя
о положении дел. Боясь обыкновенного пути, он отправился на Кяхту и оттуда пробрался с караваном чаев через сибирскую границу. Он нашел случай в Царском Селе подать Александру свою просьбу, умоляя его прочесть ее. Александр был удивлен, поражен страшными вещами, прочтенными им. Он позвал мещанина и, долго
говоря с ним, убедился в печальной истине его доноса. Огорченный и несколько смущенный, он сказал ему...
Народ, собравшись на Примроз-Гиль, чтоб посадить дерево в память threecentenari, [трехсотлетия (англ.).] остался там, чтоб
поговорить о скоропостижном отъезде Гарибальди. Полиция разогнала
народ. Пятьдесят тысяч человек (по полицейскому рапорту) послушались тридцати полицейских и, из глубокого уважения к законности, вполовину сгубили великое право сходов под чистым небом и во всяком случае поддержали беззаконное вмешательство власти.
Одна лекция осталась у меня в памяти, — это та, в которой он
говорил о книге Мишле «Le Peuple» [«
Народ» (фр.).] и
о романе Ж. Санда «La Mare au Diable», [«Чертова лужа» (фр.).] потому что он в ней живо коснулся живого и современного интереса.
В Лондоне не было ни одного близкого мне человека. Были люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого никого. Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались одними общими интересами, делами всего человечества, по крайней мере делами целого
народа; знакомства их были, так сказать, безличные. Месяцы проходили, и ни одного слова
о том,
о чем хотелось
поговорить.
В один из приездов Николая в Москву один ученый профессор написал статью в которой он,
говоря о массе
народа, толпившейся перед дворцом, прибавляет, что стоило бы царю изъявить малейшее желание — и эти тысячи, пришедшие лицезреть его, радостно бросились бы в Москву-реку.
И что же было возражать человеку, который
говорил такие вещи: «Я раз стоял в часовне, смотрел на чудотворную икону богоматери и думал
о детской вере
народа, молящегося ей; несколько женщин, больные, старики стояли на коленях и, крестясь, клали земные поклоны.
Не
говорят ни
о том, как уже ходят по Украине ксендзы и перекрещивают козацкий
народ в католиков; ни
о том, как два дни билась при Соленом озере орда.
Очень походит многое из того, что он
говорит о способах усвоения немцами западного рационализма, западной техники и индустриализации, на то, что я не раз писал
о способах усвоения всего этого русским
народом.
К. Аксаков даже
говорил, что русский
народ специально призван понять философию Гегеля [
О роли философии Гегеля см. у Чижевского: «Hegel in Russland».].
Бецкий сказал
о помещиках, что они
говорят: «Не хочу, чтобы философами были те, кто мне служить должны» [См.: А. Щапов. «Социально-педагогические условия умственного развития русского
народа».].