Неточные совпадения
Когда затихшего наконец ребенка опустили в
глубокую кроватку и няня, поправив подушку, отошла от него, Алексей Александрович встал и, с трудом ступая на цыпочки, подошел к ребенку. С минуту он молчал и с
тем же унылым лицом смотрел на ребенка; но вдруг улыбка, двинув его волоса и кожу на лбу, выступила ему на лицо, и он так же тихо вышел из комнаты.
Когда Вронский опять навел в
ту сторону бинокль, он заметил, что княжна Варвара особенно красна, неестественно смеется и беспрестанно оглядывается на соседнюю ложу; Анна же, сложив веер и постукивая им по красному бархату, приглядывается куда-то, но не видит и, очевидно, не хочет видеть
того, что происходит в соседней ложе. На лице Яшвина было
то выражение, которое бывало на нем, когда он проигрывал. Он насупившись засовывал всё
глубже и
глубже в рот свой левый ус и косился на
ту же соседнюю ложу.
Она положила обе руки на его плечи и долго смотрела на него
глубоким, восторженным и вместе испытующим взглядом. Она изучала его лицо за
то время, которое она не видала его. Она, как и при всяком свидании, сводила в одно свое воображаемое мое представление о нем (несравненно лучшее, невозможное в действительности) с ним, каким он был.
Происшествие этого вечера произвело на меня довольно
глубокое впечатление и раздражило мои нервы; не знаю наверное, верю ли я теперь предопределению или нет, но в этот вечер я ему твердо верил: доказательство было разительно, и я, несмотря на
то что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией, попал невольно в их колею; но я остановил себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику в сторону и стал смотреть под ноги.
И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла
глубокая расселина, где катился поток,
то скрываясь под ледяной корою,
то с пеною прыгая по черным камням.
Давно уж не слышно было ни звона колокольчика, ни стука колес по кремнистой дороге, — а бедный старик еще стоял на
том же месте в
глубокой задумчивости.
Полгубернии разодето и весело гуляет под деревьями, и никому не является дикое и грозящее в сем насильственном освещении, когда театрально выскакивает из древесной гущи озаренная поддельным светом ветвь, лишенная своей яркой зелени, а вверху темнее, и суровее, и в двадцать раз грознее является чрез
то ночное небо и, далеко трепеща листьями в вышине, уходя
глубже в непробудный мрак, негодуют суровые вершины дерев на сей мишурный блеск, осветивший снизу их корни.
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все
глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше
той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о
том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
Цветы и ленты на шляпе, вся веселится бурлацкая ватага, прощаясь с любовницами и женами, высокими, стройными, в монистах и лентах; хороводы, песни, кипит вся площадь, а носильщики между
тем при криках, бранях и понуканьях, нацепляя крючком по девяти пудов себе на спину, с шумом сыплют горох и пшеницу в
глубокие суда, валят кули с овсом и крупой, и далече виднеют по всей площади кучи наваленных в пирамиду, как ядра, мешков, и громадно выглядывает весь хлебный арсенал, пока не перегрузится весь в
глубокие суда-суряки [Суда-суряки — суда, получившие свое название от реки Суры.] и не понесется гусем вместе с весенними льдами бесконечный флот.
Но как ни исполнен автор благоговения к
тем спасительным пользам, которые приносит французский язык России, как ни исполнен благоговения к похвальному обычаю нашего высшего общества, изъясняющегося на нем во все часы дня, конечно, из
глубокого чувства любви к отчизне, но при всем
том никак не решается внести фразу какого бы ни было чуждого языка в сию русскую свою поэму.
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое
глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и
то в минуту самого головоломного дела.
Сие
глубокое творенье
Завез кочующий купец
Однажды к ним в уединенье
И для Татьяны наконец
Его с разрозненной Мальвиной
Он уступил за три с полтиной,
В придачу взяв еще за них
Собранье басен площадных,
Грамматику, две Петриады,
Да Мармонтеля третий
том.
Мартын Задека стал потом
Любимец Тани… Он отрады
Во всех печалях ей дарит
И безотлучно с нею спит.
Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.
Бранил Гомера, Феокрита;
Зато читал Адама Смита
И был
глубокий эконом,
То есть умел судить о
том,
Как государство богатеет,
И чем живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Отец понять его не мог
И земли отдавал в залог.
Стихи на случай сохранились;
Я их имею; вот они:
«Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В
глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Всё благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и
тьмы приход!
Нет, они не погасли, не исчезли в груди его, они посторонились только, чтобы дать на время простор другим могучим движеньям; но часто, часто смущался ими
глубокий сон молодого козака, и часто, проснувшись, лежал он без сна на одре, не умея истолковать
тому причины.
Стоны и шумы, завывающая пальба огромных взлетов воды и, казалось, видимая струя ветра, полосующего окрестность, — так силен был его ровный пробег, — давали измученной душе Лонгрена
ту притупленность, оглушенность, которая, низводя горе к смутной печали, равна действием
глубокому сну.
Напоминая теперь с горечью Дуне о
том, что он решился взять ее, несмотря на худую о ней молву, Петр Петрович говорил вполне искренно и даже чувствовал
глубокое негодование против такой «черной неблагодарности».
Она всегда протягивала ему свою руку робко, иногда даже не подавала совсем, как бы боялась, что он оттолкнет ее. Он всегда как бы с отвращением брал ее руку, всегда точно с досадой встречал ее, иногда упорно молчал во все время ее посещения. Случалось, что она трепетала его и уходила в
глубокой скорби. Но теперь их руки не разнимались; он мельком и быстро взглянул на нее, ничего не выговорил и опустил свои глаза в землю. Они были одни, их никто не видел. Конвойный на
ту пору отворотился.
Швабрин пришел ко мне; он изъявил
глубокое сожаление о
том, что случилось между нами; признался, что был кругом виноват, и просил меня забыть о прошедшем.
Павел Петрович облобызался со всеми, не исключая, разумеется, Мити; у Фенечки он, сверх
того, поцеловал руку, которую
та еще не умела подавать как следует, и, выпивая вторично налитый бокал, промолвил с
глубоким вздохом...
В
тот год зима запоздала, лишь во второй половине ноября сухой, свирепый ветер сковал реку сизым льдом и расцарапал не одетую снегом землю
глубокими трещинами. В побледневшем, вымороженном небе белое солнце торопливо описывало короткую кривую, и казалось, что именно от этого обесцвеченного солнца на землю льется безжалостный холод.
Но тотчас же над переносьем его явилась
глубокая складка, сдвинула густые брови в одну линию, и на секунду его круглые глаза ночной птицы как будто слились в один глаз, формою как восьмерка. Это было до
того странно, что Самгин едва удержался, чтоб не отшатнуться.
Было что-то несоединимое в этой
глубокой трещине земли и огромной постройке у начала ее, — постройке, которую возводили мелкие людишки; Самгин подумал, что понадобилось бы много тысяч таких пестреньких фигурок для
того, чтоб заполнить овраг до краев.
Хорошо бы внезапно явиться пред ними и сказать или сделать что-нибудь необыкновенное, поражающее, например, вознестись на воздух или перейти, как по земле, через узкую, но
глубокую реку на
тот берег.
Самгин, как всегда, слушал, курил и молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик. По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во
тьме, прятались какие-то холодные огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о жизни уже не на окраине города, а на краю какой-то
глубокой пропасти, неисчерпаемой
тьмы. Самгин чувствовал себя как бы наполненным густой, теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.
Глубже и крепче всего врезался в память образ дьякона. Самгин чувствовал себя оклеенным его речами, как смолой. Вот дьякон, стоя среди комнаты с гитарой в руках, говорит о Лютове, когда Лютов, вдруг свалившись на диван, — уснул, так отчаянно разинув рот, как будто он кричал беззвучным и
тем более страшным криком...
Изредка она говорила с ним по вопросам религии, — говорила так же спокойно и самоуверенно, как обо всем другом. Он знал, что ее еретическое отношение к православию не мешает ей посещать церковь, и объяснял это
тем, что нельзя же не ходить в церковь, торгуя церковной утварью. Ее интерес к религии казался ему не выше и не
глубже интересов к литературе, за которой она внимательно следила. И всегда ее речи о религии начинались «между прочим», внезапно: говорит о чем-нибудь обыкновенном, будничном и вдруг...
Поэтому я с
глубоким огорчением выслушал вашу литературно остроумную, но политически, безусловно, вредную попытку как-то оправдать Распутина именно в
то время, когда его гнусное, разрушающее влияние возрастает.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим
то на золотую рыбу с множеством плавников,
то на
глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
— Поставим вопрос: кто больше страдает? Разумеется,
тот, кто страдает сильнее. Байрон, конечно, страдал
глубже, сильнее, чем ткачи, в защиту которых он выступал в парламенте. Так же и Гауптман, когда он писал драму о ткачах.
Та же
глубокая тишина и мир лежат и на полях; только кое-где, как муравей, гомозится на черной ниве палимый зноем пахарь, налегая на соху и обливаясь потом.
Он посмотрел в зеркало: бледен, желт, глаза тусклые. Он вспомнил
тех молодых счастливцев, с подернутым влагой, задумчивым, но сильным и
глубоким взглядом, как у нее, с трепещущей искрой в глазах, с уверенностью на победу в улыбке, с такой бодрой походкой, с звучным голосом. И он дождется, когда один из них явится: она вспыхнет вдруг, взглянет на него, Обломова, и… захохочет!
Он никогда не вникал ясно в
то, как много весит слово добра, правды, чистоты, брошенное в поток людских речей, какой
глубокий извив прорывает оно; не думал, что сказанное бодро и громко, без краски ложного стыда, а с мужеством, оно не потонет в безобразных криках светских сатиров, а погрузится, как перл, в пучину общественной жизни, и всегда найдется для него раковина.
Чем важнее, сложнее был вопрос, чем внимательнее он поверял его ей,
тем долее и пристальнее останавливался на нем ее признательный взгляд,
тем этот взгляд был теплее,
глубже, сердечнее.
Положим, это было бы физически и возможно, но ей морально невозможен отъезд: сначала она пользовалась только прежними правами дружбы и находила в Штольце, как и давно,
то игривого, остроумного, насмешливого собеседника,
то верного и
глубокого наблюдателя явлений жизни — всего, что случалось с ними или проносилось мимо их, что их занимало.
Был ему по сердцу один человек:
тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то
глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
— Мучились! Это страшное слово, — почти шепотом произнес он, — это Дантово: «Оставь надежду навсегда». Мне больше и говорить нечего: тут все! Но благодарю и за
то, — прибавил он с
глубоким вздохом, — я вышел из хаоса, из
тьмы и знаю, по крайней мере, что мне делать. Одно спасенье — бежать скорей!
И чем больше оспаривали его,
тем глубже «коснел» он в своем упрямстве, впадал даже, по крайней мере в спорах, в пуританский фанатизм.
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в
глубоком горе, а между
тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и
тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез стало бы легко…
Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд ее становился сух, суров, брови сжимались и по лицу разливалась тень безмолвного, но
глубокого неудовольствия. И ему надо было положить двои, трои сутки тончайшей игры ума, даже лукавства, огня и все свое уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и
то с трудом, мало-помалу, из сердца Ольги зарю ясности на лицо, кротость примирения во взгляд и в улыбку.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не
то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в
глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
При вопросе: где же истина? он искал и вдалеке и вблизи, в воображении и глазами примеров простого, честного, но
глубокого и неразрывного сближения с женщиной, и не находил: если, казалось, и находил,
то это только казалось, потом приходилось разочаровываться, и он грустно задумывался и даже отчаивался.
Иногда в ней выражалось такое внутреннее утомление от ежедневной людской пустой беготни и болтовни, что Штольцу приходилось внезапно переходить в другую сферу, в которую он редко и неохотно пускался с женщинами. Сколько мысли, изворотливости ума тратилось единственно на
то, чтоб
глубокий, вопрошающий взгляд Ольги прояснялся и успокоивался, не жаждал, не искал вопросительно чего-нибудь дальше, где-нибудь мимо его!
Нет ее горячего дыхания, нет светлых лучей и голубой ночи; через годы все казалось играми детства перед
той далекой любовью, которую восприняла на себя
глубокая и грозная жизнь. Там не слыхать поцелуев и смеха, ни трепетно-задумчивых бесед в боскете, среди цветов, на празднике природы и жизни… Все «поблекло и отошло».
Акулины уже не было в доме. Анисья — и на кухне, и на огороде, и за птицами ходит, и полы моет, и стирает; она не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама работает на кухне: она толчет, сеет и трет мало, потому что мало выходит кофе, корицы и миндалю, а о кружевах она забыла и думать. Теперь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и
тому подобные пряности. В лице у ней лежит
глубокое уныние.
Она все колола его легкими сарказмами за праздно убитые годы, изрекала суровый приговор, казнила его апатию
глубже, действительнее, нежели Штольц; потом, по мере сближения с ним, от сарказмов над вялым и дряблым существованием Обломова она перешла к деспотическому проявлению воли, отважно напомнила ему цель жизни и обязанностей и строго требовала движения, беспрестанно вызывала наружу его ум,
то запутывая его в тонкий, жизненный, знакомый ей вопрос,
то сама шла к нему с вопросом о чем-нибудь неясном, не доступном ей.
В своей
глубокой тоске немного утешаюсь
тем, что этот коротенький эпизод нашей жизни мне оставит навсегда такое чистое, благоуханное воспоминание, что одного его довольно будет, чтоб не погрузиться в прежний сон души, а вам, не принеся вреда, послужит руководством в будущей, нормальной любви. Прощайте, ангел, улетайте скорее, как испуганная птичка улетает с ветки, где села ошибкой, так же легко, бодро и весело, как она, с
той ветки, на которую сели невзначай!»
Она даже видела и
то, что, несмотря на ее молодость, ей принадлежит первая и главная роль в этой симпатии, что от него можно было ожидать только
глубокого впечатления, страстно-ленивой покорности, вечной гармонии с каждым биением ее пульса, но никакого движения воли, никакой активной мысли.
А между
тем орлиным взором
В кругу домашнем ищет он
Себе товарищей отважных,
Неколебимых, непродажных.
Во всем открылся он жене:
Давно в
глубокой тишине
Уже донос он грозный копит,
И, гнева женского полна,
Нетерпеливая жена
Супруга злобного торопит.
В тиши ночной, на ложе сна,
Как некий дух, ему она
О мщенье шепчет, укоряет,
И слезы льет, и ободряет,
И клятвы требует — и ей
Клянется мрачный Кочубей.
Исключительная,
глубокая натура ее долго довольствовалась
тем запасом наблюдений, небольших опытов, которые она добывала около себя.