Неточные совпадения
— Братцы, — сказал Грэй
матросам, — нас не обстреляют, не бойтесь; они просто не верят своим
глазам.
Матрос и Меннерс сидели к окну спиной, но, чтобы они случайно не повернулись, Грэй имел мужество отвести взгляд на рыжие
глаза Хина.
Она, играя бровями, с улыбочкой в
глазах, рассказала, что царь капризничает: принимая председателя Думы — вел себя неприлично, узнав, что
матросы убили какого-то адмирала, — топал ногами и кричал, что либералы не смеют требовать амнистии для политических, если они не могут прекратить убийства; что келецкий губернатор застрелил свою любовницу и это сошло ему с рук безнаказанно.
Наконец, отдыхая от животного страха, весь в поту, он стоял в группе таких же онемевших, задыхающихся людей, прижимаясь к запертым воротам, стоял, мигая, чтобы не видеть все то, что как бы извне приклеилось к
глазам. Вспомнил, что вход на Гороховую улицу с площади был заткнут
матросами гвардейского экипажа, он с разбега наткнулся на них, ему грозно крикнули...
Один смотрит, подняв брови, как
матросы, купаясь, один за другим бросаются с русленей прямо в море и на несколько мгновений исчезают в воде; другой присел над люком и не сводит
глаз с того, что делается в кают-компании; третий, сидя на стуле, уставил
глаза в пушку и не может от старости свести губ.
Однажды в Портсмуте он прибежал ко мне, сияя от радости и сдерживая смех. «Чему ты радуешься?» — спросил я. «Мотыгин… Мотыгин…» — твердил он, смеясь. (Мотыгин — это друг его, худощавый, рябой
матрос.) «Ну, что ж Мотыгин?» — «С берега воротился…» — «Ну?» — «Позови его, ваше высокоблагородие, да спроси, что он делал на берегу?» Но я забыл об этом и вечером встретил Мотыгина с синим пятном около
глаз. «Что с тобой? отчего пятно?» — спросил я.
Матросы захохотали; пуще всех радовался Фаддеев.
Наконец объяснилось, что Мотыгин вздумал «поиграть» с портсмутской леди, продающей рыбу. Это все равно что поиграть с волчицей в лесу: она отвечала градом кулачных ударов, из которых один попал в
глаз. Но и
матрос в своем роде тоже не овца: оттого эта волчья ласка была для Мотыгина не больше, как сарказм какой-нибудь барыни на неуместную любезность франта. Но Фаддеев утешается этим еще до сих пор, хотя синее пятно на
глазу Мотыгина уже пожелтело.
Мы с любопытством смотрели на все: я искал
глазами Китая, и шкипер искал кого-то с нами вместе. «Берег очень близко, не пора ли поворачивать?» — с живостью кто-то сказал из наших. Шкипер схватился за руль, крикнул — мы быстро нагнулись, паруса перенесли на другую сторону, но шкуна не поворачивала; ветер ударил сильно — она все стоит: мы были на мели. «Отдай шкоты!» — закричали офицеры нашим
матросам. Отдали, и шкуна, располагавшая лечь на бок, выпрямилась, но с мели уже не сходила.
Лиза подалась вперед, покраснела — и заплакала, но не подняла Марфы Тимофеевны, не отняла своих рук: она чувствовала, что не имела права отнять их, не имела права помешать старушке выразить свое раскаяние, участие, испросить у ней прощение за вчерашнее; и Марфа Тимофеевна не могла нацеловаться этих бедных, бледных, бессильных рук — и безмолвные слезы лились из ее
глаз и
глаз Лизы; а кот
Матрос мурлыкал в широких креслах возле клубка с чулком, продолговатое пламя лампадки чуть-чуть трогалось и шевелилось перед иконой, в соседней комнатке за дверью стояла Настасья Карповна и тоже украдкой утирала себе
глаза свернутым в клубочек клетчатым носовым платком.
Он состоял из пяти существ, почти одинаково близких ее сердцу: из толстозобого ученого снегиря, которого она полюбила за то, что он перестал свистать и таскать воду, маленькой, очень пугливой и смирной собачонки Роски, сердитого кота
Матроса, черномазой вертлявой девочки лет девяти, с огромными
глазами и вострым носиком, которую звали Шурочкой, и пожилой женщины лет пятидесяти пяти, в белом чепце и коричневой кургузой кацавейке на темном платье, по имени Настасьи Карповны Огарковой.
— Вишь, какой бравый! — сказал
матрос, который преспокойно смотрел на падавшую бомбу и опытным
глазом сразу расчел, что осколки ее не могут задеть в траншее: — и ложиться не хочет.
В первые минуты на забрызганном грязью лице его виден один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении; но в то время, как ему приносят носилки, и он сам на здоровый бок ложится на них, вы замечаете, что выражение это сменяется выражением какой-то восторженности и высокой, невысказанной мысли:
глаза горят, зубы сжимаются, голова с усилием поднимается выше, и в то время, как его поднимают, он останавливает носилки и с трудом, дрожащим голосом говорит товарищам: «простите, братцы!», еще хочет сказать что-то, и видно, что хочет сказать что-то трогательное, но повторяет только еще раз: «простите, братцы!» В это время товарищ-матрос подходит к нему, надевает фуражку на голову, которую подставляет ему раненый, и спокойно, равнодушно, размахивая руками, возвращается к своему орудию.
Говоря всё это одним духом, женщина эта смотрит то на вас, то на
матроса, который, отвернувшись и как будто не слушая ее, щиплет у себя на подушке корпию, и
глаза ее блестят каким-то особенным восторгом.
Блеск
глаз, лукавая таинственность полумасок, отряды
матросов, прокладывающих дорогу взмахами бутылок, ловя кого-то в толпе с хохотом и визгом; пьяные ораторы на тумбах, которых никто не слушал или сталкивал невзначай локтем; звон колокольчиков, кавалькады принцесс и гризеток, восседающих на атласных попонах породистых скакунов; скопления у дверей, где в тумане мелькали бешеные лица и сжатые кулаки; пьяные врастяжку на мостовой; трусливо пробирающиеся домой кошки; нежные голоса и хриплые возгласы; песни и струны; звук поцелуя и хоры криков вдали — таково было настроение Гель-Гью этого вечера.
И вот весной Игнат отправил сына с двумя баржами хлеба на Каму. Баржи вел пароход «Прилежный», которым командовал старый знакомый Фомы, бывший
матрос Ефим, — теперь Ефим Ильич, тридцатилетний квадратный человек с рысьими
глазами, рассудительный, степенный и очень строгий капитан.
Смутно проходит перед
глазами побледневшее лицо
матроса, словно издали слышится его спокойный, ласково-покорный голос.
— Что это? — оглянулись все. А это Колесников запел. Свирепо нахмурился, злобно косит круглым
глазом и на свой могучий голос перенял у
матроса безмерную скорбь и тягу земли...
И только увидев
матросов вывернутый карман, прежде чужой и скрытый, а теперь ничей, этот странный маленький мешочек, свисший у бока, — вдруг понял, чего не понимал: он, Жегулев, совершенно не знает этого мертвого человека, словно только сегодня он приехал в этом своем неразгаданно-мертвецком виде, с открытыми
глазами и черным ртом.
Не столь искусный Петруша еще медлителен: пальцы нет-нет да и прилипнут, а
матрос так отхватывает руку, словно под нею огонь; и еще позволяет улыбнуться своим
глазам неопытный Петруша, а Андрей Иваныч строг до важности, степенен, как жених на смотринах.
Старший, широколицый, с бледным лицом, строгими серыми
глазами и едва заметной улыбкой, должен был, по моему мнению, годиться для роли отважного капитана, у которого есть кое-что на обед
матросам, кроме сушеной рыбы.
Я знал одного
матроса с Сигнального Пустыря — это был одутловатый человек с
глазами в виде двух острых треугольников; он никогда не улыбался и не расставался с ножом.
Но особенно он любил играть английским
матросам с коммерческих судов. Они приходили гурьбой, держась рука об руку, — все как бы на подбор грудастые, широкоплечие, молодые, белозубые, со здоровым румянцем, с веселыми, смелыми, голубыми
глазами. Крепкие мышцы распирали их куртки, а из глубоко вырезанных воротников возвышались прямые, могучие, стройные шеи. Некоторые знали Сашку по прежним стоянкам в этом порту. Они узнавали его и, приветливо скаля белые зубы, приветствовали его по-русски...
В самом деле, чистота везде была образцовая. Даже эта оскорбляющая морской
глаз старшего офицера «деревня» — как называл он бак, где находились быки, бараны, свиньи и различная птица в клетках, — была доведена до возможной степени чистоты. Везде лежали чистые подстилки, и стараниями
матросов четыре уцелевших еще быка (один уже был убит и съеден командой и офицерами), бараны и даже свиньи имели вполне приличный вид, достойный пассажиров такого образцового военного судна, как «Коршун».
Плакали и другие, целовали руки
матросам и просили пить. Один дико захохотал. Некоторые лежали без чувств. Юнга, мальчик лет пятнадцати, сидевший около Володи, с воспаленными
глазами умолял его дать еще глоток… один глоток…
Хотя он обыкновенно и возвращался с берега сильно пьяный, иногда и с подбитым
глазом после драки с кем-нибудь из иностранных
матросов (Захарыч был во хмелю задорен и необыкновенно щекотлив в охранении национального достоинства) и обязательно без носового платка, тем не менее, всегда на своих ногах и даже способный отрапортовать: «Честь имею явиться!»
В немногочисленной публике, сидящей на скамьях, легкое волнение. Все не без любопытства смотрят на белобрысого, курносого
матроса Ефремова, сконфуженное лицо которого дышит добродушием и некоторым недоумением. Он сидит отдельно, сбоку, за черной решеткой, рядом с Ашаниным, а против них, за такой же решеткой, высокий, стройный и красивый сипай, с бронзово-смуглым лицом и большими темными, слегка навыкате
глазами, серьезными и не особенно умными.
Что же касается до того, чтобы не тронуть
матроса, то, несмотря на одобрение этого распоряжения в принципе многими, особенно, фельдшером и писарем, большинство нашло, что, безусловно, исполнить такое приказание решительно невозможно и что — как-никак, а учить иной раз
матроса надо, но, конечно, с опаской, не на
глазах у начальства, а в тайности, причем, по выражению боцмана Никифорова, бить следовало не зря, а с «рассудком», чтобы не «оказывало» знаков и не вышло каких-нибудь кляуз.
Володя снова заходил, взволнованный рассказом
матроса. И сам этот пожилой
матрос с серьгой в ухе, с добрыми и веселыми
глазами и с своей философией еще милее стал Ашанину, и он решил познакомиться с ним поближе.
Матросы толпились у борта и, взволнованные, напряженно смотрели вперед. Но простым
глазом еще ничего не было видно.
Володя остановился и увидел своего знакомого пожилого
матроса с серьгой в ухе, Михаилу Бастрюкова, который в куцом бушлатике стоял, прислонившись к борту, и сплеснивал какую-то веревку. Его
глаза ласково улыбались Володе, как и тогда при первой встрече.
Несмотря на то что
матросы лихо работали и вообще знали свое дело отлично, Андрей Николаевич, этот добровольный мученик своего долга и притом трусивший всякого начальства, не мог успокоиться, хотя и старался скрыть это от посторонних
глаз.
— И я на корвете иду! — поспешил сказать Володя, сразу почувствовавший симпатию к этому низенькому и коренастому, черноволосому
матросу с серьгой. Было что-то располагающее и в веселом и добродушном взгляде его небольших
глаз, и в интонации его голоса, и в выражении его некрасивого рябого красно-бурого лица.
А одного негра, необыкновенно симпатичного юношу, лет 17, который приехал в лохмотьях на корвет и начал помогать
матросам, без всякого вызова, тянуть какую-то снасть, улыбаясь при этом своими влажными на выкате
глазами и скаля из-за раскрытых толстых губ ослепительные зубы, — того негра так
матросы просто пригрели своим расположением, и во все время стоянки корвета в Порто-Гранде этот негр Паоло, или «Павла», как перекрестили его
матросы, целые дни проводил на корвете.
Полисмен Уйрида начал довольно обстоятельный рассказ на не совсем правильном английском языке об обстоятельствах дела: о том, как русский
матрос был пьян и пел «более чем громко» песни, — «а это было, господин судья, в воскресенье, когда христианину надлежит проводить время более прилично», — как он, по званию полисмена, просил русского
матроса петь не так громко, но русский
матрос не хотел понимать ни слов, ни жестов, и когда он взял его за руку, надеясь, что русский
матрос после этого подчинится распоряжению полиции, «этот человек, — указал полисмен пальцем на «человека», хлопавшего напротив
глазами и дивившегося всей этой странной обстановке, — этот человек без всякого с моей стороны вызова, что подтвердят и свидетели, хватил меня два раза по лицу…
Долго еще смотрели моряки на этот городок. Уже корвет вышел из лагуны и, застопорив машину, оделся всеми парусами и под брамсельным ветерком, слегка накренившись, пошел по Тихому океану, взяв курс по направлению южных островов Японии, а
матросы все еще нет-нет да и оторвутся от утренней чистки, чтобы еще раз взглянуть на приютившийся под склонами городок… Вот он уменьшается, пропадает из
глаз и на горизонте только виднеется серое пятно острова.
Они исчезли из
глаз, а Володя все еще раздумчиво смотрел на океан, находясь под сильным впечатлением рассуждений
матроса. И в голове его проносились мысли: «И с таким народом, с таким добрым, всепрощающим народом да еще быть жестоким!» И он тут же поклялся всегда беречь и любить
матроса и, обращаясь к Бастрюкову, восторженно проговорил...
В палубе, казалось, все прыгало и вертелось. Несколько десятков
матросов лежало вповалку. Бледные, с помутившимися
глазами, они казались совершенно беспомощными. Многие тихо стонали и крестились; многих тут же «травило», по выражению моряков. И вид всех этих страдавших морской болезнью, казалось, еще более усиливал страдания молодого человека.
Но все до единого человека и без того были наверху и жадными
глазами смотрели на видневшийся за фортами Кронштадт.
Матросы снимали шапки и крестились на макушки церквей.
Раз Первушин после обеда на берегу шепнул старшему офицеру, как будто в порыве откровенности, что Ашанин позволял себе неуважительно отозваться о нем; другой раз — будто Ашанин заснул на вахте; в третий раз говорил, что Ашанин ищет дешевой популярности между
матросами и слишком фамильярничает с ними во вред дисциплине, — словом, изо всех сил своей мелкой злобной душонки старался очернить Володю в
глазах старшего офицера.
— Они по-нашему, братцы, не привычны, — авторитетно говорит фор-марсовый Ковшиков, рыжий, с веснушками, молодой парень, с добродушно-плутоватыми смеющимися
глазами и забубенным видом лихача и забулдыги-матроса. — Я пил с ими, когда ходил на «Ласточке» в заграницу… Нальет это он в рюмочку рому или там абсини [Абсент.] — такая у них есть водка — и отцеживает вроде быдто курица, а чтобы сразу — не согласны! Да и больше все виноградное вино пьют.
Адмирал медленно обходил по фронту, и
матросы провожали адмирала
глазами, взглядывая на его умное серьезное лицо.
Все — и офицеры, и
матросы, и даже отец Спиридоний, редко покидавший каюту, — были наверху и жадно всматривались в глубину залива, чтобы поскорей увидать «жемчужину Тихого океана», как не без основания называют калифорнийцы Сан-Франциско, или «Фриски», по их фамильярно-ласковому сокращению, пока старший штурман не объяснил, что напрасно «пялят»
глаза — все равно города не увидать: он в глубине бухты, скрытый горами.
— И я так полагаю, ваше благородие, — продолжал пожилой
матрос, — что морского звания человеку божий свет наскрозь виднее, чем сухопутному… Только смотри да примечай, ежели
глаза есть. Чего только не увидишь!
В толпе четырехсот здоровых солдат и
матросов пять больных не бросаются в
глаза; ну, согнали вас на пароход, смешали со здоровыми, наскоро сосчитали, и в суматохе ничего дурного не заметили, а когда пароход отошел, то и увидели: на палубе валяются параличные да чахоточные в последнем градусе…
Вечером Катя готовила себе в саду ужин на жаровне. На дорожке три красноармейца развели костер и кипятили в чайнике воду. Двое сидели рядом с Катей на скамейке. Молодой
матрос, брюнет с огненными
глазами, присев на корточки, колол тесаком выломанные из ограды тесины.
Матрос опять ринулся на Катю, сумасшедше сверкая
глазами.
Матрос с тесаком бросался на толстого буржуя без лица и, присев на корточки, тукал его по голове, и он рассыпался лучинками. Надежда Александровна, сияя лучеметными прожекторами
глаз, быстро и однообразно твердила: «Расстрелять! Расстрелять!» Лежал, раскинув руки, задушенный генерал, и это был вовсе не генерал, а мама, со спокойным, странным без очков лицом. И молодая женщина с накрашенными губами тянула в нос: «Мой муж пропал без вести, — уж два месяца от него нет писем».
Матрос, сверкая
глазами, ринулся на него.
Матрос, горя
глазами, тряс кулаком в воздухе...
— А лица такие неприятные,
глаза бегают… Но что было делать? Откажешь, а их расстреляют! Всю жизнь потом никуда не денешься от совести… Провела я их в комнату, — вдруг в дом комендант,
матрос этот, Сычев, с ним еще
матросы. «Офицеров прятать?» Обругал, избил по щекам, арестовали. Вторую неделю сижу. И недавно, когда на допрос водили, заметила я на дворе одного из тех двух. Ходит на свободе, как будто свой здесь человек.