Неточные совпадения
Хлестаков. Нет, я влюблен
в вас. Жизнь моя на волоске. Если вы не увенчаете постоянную любовь мою, то я недостоин земного существования. С
пламенем в груди прошу руки вашей.
Бросились и туда, но тут увидели, что вся слобода уже
в пламени, и начали помышлять о собственном спасении.
Ранним утром выступил он
в поход и дал делу такой вид, как будто совершает простой военный променад. [Промена́д (франц.) — прогулка.] Утро было ясное, свежее, чуть-чуть морозное (дело происходило
в половине сентября). Солнце играло на касках и ружьях солдат; крыши домов и улицы были подернуты легким слоем инея; везде топились печи и из окон каждого дома виднелось веселое
пламя.
На этот призыв выходит из толпы парень и с разбега бросается
в пламя. Проходит одна томительная минута, другая. Обрушиваются балки одна за другой, трещит потолок. Наконец парень показывается среди облаков дыма; шапка и полушубок на нем затлелись,
в руках ничего нет. Слышится вопль:"Матренка! Матренка! где ты?" — потом следуют утешения, сопровождаемые предположениями, что, вероятно, Матренка с испуга убежала на огород…
Но Архипушко не слыхал и продолжал кружиться и кричать. Очевидно было, что у него уже начинало занимать дыхание. Наконец столбы, поддерживавшие соломенную крышу, подгорели. Целое облако
пламени и дыма разом рухнуло на землю, прикрыло человека и закрутилось. Рдеющая точка на время опять превратилась
в темную; все инстинктивно перекрестились…
Одни из них, подобно бурному
пламени, пролетали из края
в край, все очищая и обновляя; другие, напротив того, подобно ручью журчащему, орошали луга и пажити, а бурность и сокрушительность представляли
в удел правителям канцелярии.
Зазвонили
в набат, но
пламя уже разлилось рекою и перепалило всех тараканов без остачи.
Слезы вдруг хлынули ручьями из глаз его. Он повалился
в ноги князю, так, как был, во фраке наваринского
пламени с дымом,
в бархатном жилете с атласным галстуком, новых штанах и причесанных волосах, изливавших чистый запах одеколона.
В довершение хорошего, портной
в это время принес <платье>. <Чичиков> получил желанье сильное посмотреть на самого себя
в новом фраке наваринского
пламени с дымом.
Так, как был,
в фраке наваринского
пламени с дымом, должен был сесть и, дрожа всем телом, отправился к генерал-губернатору, и жандарм с ним.
— Ваше сиятельство! не сойду с места, покуда не получу милости! — говорил <Чичиков>, не выпуская сапог князя и проехавшись, вместе с ногой, по полу
в фраке наваринского
пламени и дыма.
Промозглый сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с железною решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой шел дым и не давало тепла, — вот обиталище, где помещен был наш <герой>, уже было начинавший вкушать сладость жизни и привлекать внимание соотечественников
в тонком новом фраке наваринского
пламени и дыма.
Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившеюся головою и геройским увлечением; ему не позабыться
в сладком обаянье им же исторгнутых звуков; ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол
в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное
пламя таланта.
И, не
в силах будучи удерживать порыва вновь подступившей к сердцу грусти, он громко зарыдал голосом, проникнувшим толщу стен острога и глухо отозвавшимся
в отдаленье, сорвал с себя атласный галстук и, схвативши рукою около воротника, разорвал на себе фрак наваринского
пламени с дымом.
Когда прибегнем мы под знамя
Благоразумной тишины,
Когда страстей угаснет
пламяИ нам становятся смешны
Их своевольство иль порывы
И запоздалые отзывы, —
Смиренные не без труда,
Мы любим слушать иногда
Страстей чужих язык мятежный,
И нам он сердце шевелит.
Так точно старый инвалид
Охотно клонит слух прилежный
Рассказам юных усачей,
Забытый
в хижине своей.
Но уж темнеет вечер синий,
Пора нам
в оперу скорей:
Там упоительный Россини,
Европы баловень — Орфей.
Не внемля критике суровой,
Он вечно тот же, вечно новый,
Он звуки льет — они кипят,
Они текут, они горят,
Как поцелуи молодые,
Все
в неге,
в пламени любви,
Как зашипевшего аи
Струя и брызги золотые…
Но, господа, позволено ль
С вином равнять do-re-mi-sol?
Тоска любви Татьяну гонит,
И
в сад идет она грустить,
И вдруг недвижны очи клонит,
И лень ей далее ступить.
Приподнялася грудь, ланиты
Мгновенным
пламенем покрыты,
Дыханье замерло
в устах,
И
в слухе шум, и блеск
в очах…
Настанет ночь; луна обходит
Дозором дальный свод небес,
И соловей во мгле древес
Напевы звучные заводит.
Татьяна
в темноте не спит
И тихо с няней говорит...
Но неудача эта гораздо более имела влияния на Бульбу; она выражалась пожирающим
пламенем в его глазах.
В одном месте
пламя спокойно и величественно стлалось по небу;
в другом, встретив что-то горючее и вдруг вырвавшись вихрем, оно свистело и летело вверх, под самые звезды, и оторванные охлопья его гаснули под самыми дальними небесами.
Но не внимали ничему жестокие козаки и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же
в пламя.
Жиды начали опять говорить между собою на своем непонятном языке. Тарас поглядывал на каждого из них. Что-то, казалось, сильно потрясло его: на грубом и равнодушном лице его вспыхнуло какое-то сокрушительное
пламя надежды — надежды той, которая посещает иногда человека
в последнем градусе отчаяния; старое сердце его начало сильно биться, как будто у юноши.
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только
в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах,
в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо
в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным
пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Забив весло
в ил, он привязал к нему лодку, и оба поднялись вверх, карабкаясь по выскакивающим из-под колен и локтей камням. От обрыва тянулась чаща. Раздался стук топора, ссекающего сухой ствол; повалив дерево, Летика развел костер на обрыве. Двинулись тени и отраженное водой
пламя;
в отступившем мраке высветились трава и ветви; над костром, перевитым дымом, сверкая, дрожал воздух.
Склонившись над водою, машинально смотрел он на последний розовый отблеск заката, на ряд домов, темневших
в сгущавшихся сумерках, на одно отдаленное окошко, где-то
в мансарде, по левой набережной, блиставшее, точно
в пламени, от последнего солнечного луча, ударившего
в него на мгновение, на темневшую воду канавы и, казалось, со вниманием всматривался
в эту воду.
Получила название по имени своего основателя — Джованни Антонио Галиньяни.] но он не читал; он глядел пристально
в камин, где, то замирая, то вспыхивая, вздрагивало голубоватое
пламя…
Самгин видел, как отскакивали куски льда, обнажая остов баррикады, как двое пожарных, отломив спинку дивана, начали вырывать из нее мочальную набивку, бросая комки ее третьему, а он, стоя на коленях, зажигал спички о рукав куртки; спички гасли, но вот одна из них расцвела, пожарный сунул ее
в мочало, и быстро, кудряво побежали во все стороны хитренькие огоньки, исчезли и вдруг собрались
в красный султан; тогда один пожарный поднял над огнем бочку, вытряхнул из нее солому, щепки; густо заклубился серый дым, — пожарный поставил
в него бочку, дым стал более густ, и затем из бочки взметнулось густо-красное
пламя.
Затем Самгин очутился на пороге другой двери, ослепленный ярким
пламенем печи; печь — огромная, и
в нее вмазано два котла.
Костер стал гореть не очень ярко; тогда пожарные, входя во дворы, приносили оттуда поленья дров, подкладывали их
в огонь, — на минуту дым становился гуще, а затем огонь яростно взрывал его, и отблески
пламени заставляли дома дрожать, ежиться.
Налево,
в зеленой долине, блестела Рона, направо — зеркало озера отражало красное
пламя заходящего солнца.
Она не ответила. Свирепо ударил гром, окно как будто вырвало из стены, и Никонова, стоя
в синем
пламени, показалась на миг прозрачной.
Но как же она думала: чем должно разрешиться это поклонение? Не может же оно всегда выражаться
в этой вечной борьбе пытливости Штольца с ее упорным молчанием. По крайней мере, предчувствовала ли она, что вся эта борьба его не напрасна, что он выиграет дело,
в которое положил столько воли и характера? Даром ли он тратит это
пламя, блеск? Потонет ли
в лучах этого блеска образ Обломова и той любви?..
А ей было еще мучительнее. Ей хотелось бы сказать другое имя, выдумать другую историю. Она с минуту колебалась, но делать было нечего: как человек, который,
в минуту крайней опасности, кидается с крутого берега или бросается
в пламя, она вдруг выговорила: «Обломова!»
У него все более и более разгорался этот вопрос, охватывал его, как
пламя, сковывал намерения: это был один главный вопрос уже не любви, а жизни. Ни для чего другого не было теперь места у него
в душе.
Вдруг… слабый крик… невнятный стон
Как бы из замка слышит он.
То был ли сон воображенья,
Иль плач совы, иль зверя вой,
Иль пытки стон, иль звук иной —
Но только своего волненья
Преодолеть не мог старик
И на протяжный слабый крик
Другим ответствовал — тем криком,
Которым он
в веселье диком
Поля сраженья оглашал,
Когда с Забелой, с Гамалеем,
И — с ним… и с этим Кочубеем
Он
в бранном
пламени скакал.
Он мучился
в трескучем
пламени этих сомнений, этой созданной себе пытки, и иногда рыдал, не спал ночей, глядя на слабый огонь
в ее окне.
Марина принесла бутылку рому, лимон, сахар, и жжёнка запылала. Свечи потушили, и синее
пламя зловещим блеском озарило комнату. Марк изредка мешал ложкой ром; растопленный на двух вилках сахар, шипя, капал
в чашку. Марк время от времени пробовал, готова ли жжёнка, и опять мешал ложкой.
Через неделю после того он шел с поникшей головой за гробом Наташи, то читая себе проклятия за то, что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту, не берег, то утешаясь тем, что он не властен был
в своей любви, что сознательно он никогда не огорчил ее, был с нею нежен, внимателен, что, наконец, не
в нем, а
в ней недоставало материала, чтоб поддержать неугасимое
пламя, что она уснула
в своей любви и уже никогда не выходила из тихого сна, не будила и его, что
в ней не было признака страсти, этого бича, которым подгоняется жизнь, от которой рождается благотворная сила, производительный труд…
У Вусуна обыкновенно останавливаются суда с опиумом и отсюда отправляют свой товар на лодках
в Шанхай, Нанкин и другие города. Становилось все темнее; мы шли осторожно. Погода была пасмурная. «Зарево!» — сказал кто-то.
В самом деле налево, над горизонтом, рдело багровое пятно и делалось все больше и ярче. Вскоре можно было различить
пламя и вспышки — от выстрелов.
В Шанхае — сражение и пожар, нет сомнения! Это помогло нам определить свое место.
По вечерам обозы располагались на бивуаках; отпряженные волы паслись
в кустах,
пламя трескучего костра далеко распространяло зарево и дым, путешественники группой сидели у дымящегося котла.
Денное небо не хуже ночного. Одно облако проходит за другим и медленно тонет
в блеске небосклона. Зори горят розовым, фантастическим
пламенем, облака здесь, как и
в Атлантическом океане, группируются чудными узорами.
Штиль, погода прекрасная: ясно и тепло; мы лавируем под берегом. Наши на Гото пеленгуют берега. Вдали видны японские лодки; на берегах никакой растительности. Множество красной икры, точно толченый кирпич, пятнами покрывает
в разных местах море. Икра эта сияет по ночам нестерпимым фосфорическим блеском. Вчера свет так был силен, что из-под судна как будто вырывалось
пламя; даже на парусах отражалось зарево; сзади кормы стелется широкая огненная улица; кругом темно; невстревоженная вода не светится.
Приезжайте через год, вы, конечно, увидите тот же песок, те же пальмы счетом, валяющихся
в песке негров и негритянок, те же шалаши, то же голубое небо с белым отблеском
пламени, которое мертвит и жжет все, что не прячется где-нибудь
в ущелье,
в тени утесов, когда нет дождя, а его не бывает здесь иногда по нескольку лет сряду.
Не забуду также картины пылающего
в газовом
пламени необъятного города, представляющейся путешественнику, когда он подъезжает к нему вечером. Паровоз вторгается
в этот океан блеска и мчит по крышам домов, над изящными пропастями, где, как
в калейдоскопе, между расписанных, облитых ярким блеском огня и красок улиц движется муравейник.
Говорят о
пламени адском материальном: не исследую тайну сию и страшусь, но мыслю, что если б и был пламень материальный, то воистину обрадовались бы ему, ибо, мечтаю так,
в мучении материальном хоть на миг позабылась бы ими страшнейшая сего мука духовная.
И вот столько веков молило человечество с верой и
пламенем: «Бо Господи явися нам», столько веков взывало к нему, что он,
в неизмеримом сострадании своем, возжелал снизойти к молящим.
На биваке костер горел ярким
пламенем. Дерсу сидел у огня и, заслонив рукой лицо от жара, поправлял дрова, собирая уголья
в одно место; старик Китенбу гладил свою собаку. Альпа сидела рядом со мной и, видимо, дрожала от холода.
Дерсу еще раз подбросил дров
в огонь. Яркое, трепещущее
пламя взвилось кверху и красноватым заревом осветило кусты и прибрежные утесы — эти безмолвные свидетели нашего договора и обязательств по отношению друг к другу.
Лесной великан хмурился и только солидно покачивался из стороны
в сторону. Я вспомнил пургу около озера Ханка и снежную бурю при переходе через Сихотэ-Алинь. Я слышал, как таза подкладывал дрова
в огонь и как шумело
пламя костра, раздуваемое ветром. Потом все перепуталось, и я задремал. Около полуночи я проснулся. Дерсу и Китенбу не спали и о чем-то говорили между собой. По интонации голосов я догадался, что они чем-то встревожены.
Он громко запел ту же песню и весь спирт вылил
в огонь. На мгновение
в костре вспыхнуло синее
пламя. После этого Дерсу стал бросать
в костер листья табака, сухую рыбу, мясо, соль, чумизу, рис, муку, кусок синей дабы, новые китайские улы, коробок спичек и, наконец, пустую бутылку. Дерсу перестал петь. Он сел на землю, опустил голову на грудь и глубоко о чем-то задумался.
Я встал и поспешно направился к биваку. Костер на таборе горел ярким
пламенем, освещая красным светом скалу Ван-Син-лаза. Около огня двигались люди; я узнал Дерсу — он поправлял дрова. Искры, точно фейерверк, вздымались кверху, рассыпались дождем и медленно гасли
в воздухе.