Неточные совпадения
«А вы что ж не танцуете? —
Сказал Последыш барыням
И молодым сынам. —
Танцуйте!» Делать нечего!
Прошлись они под музыку.
Старик их осмеял!
Качаясь, как
на палубеВ погоду непокойную,
Представил он, как тешились
В его-то времена!
«
Спой, Люба!» Не хотелося
Петь белокурой барыне,
Да старый так пристал!
Когда
на другой день стало светать, корабль
был далеко от Каперны. Часть экипажа как уснула, так и осталась лежать
на палубе, поборотая вином Грэя; держались
на ногах лишь рулевой да вахтенный, да сидевший
на корме с грифом виолончели у подбородка задумчивый и хмельной Циммер. Он сидел, тихо водил смычком, заставляя струны говорить волшебным, неземным голосом, и думал о счастье…
Внезапный звук пронесся среди деревьев с неожиданностью тревожной погони; это запел кларнет. Музыкант, выйдя
на палубу, сыграл отрывок мелодии, полной печального, протяжного повторения. Звук дрожал, как голос, скрывающий горе; усилился, улыбнулся грустным переливом и оборвался. Далекое эхо смутно
напевало ту же мелодию.
Но всего замечательнее
была в этой картине фигура человека, стоящего
на баке [Бак — носовая часть верхней
палубы, носовая над стройка.] спиной к зрителю.
— Да, Атвуд, — сказал Грэй, — я, точно, звал музыкантов; подите, скажите им, чтобы шли пока в кубрик. Далее
будет видно, как их устроить. Атвуд, скажите им и команде, что я выйду
на палубу через четверть часа. Пусть соберутся; вы и Пантен, разумеется, тоже послушаете меня.
Самгин охотно пошел; он впервые услыхал, что унылую «Дубинушку» можно
петь в таком бойком, задорном темпе.
Пела ее артель, выгружавшая из трюма баржи соду «Любимова и Сольвэ».
На палубе в два ряда стояло десять человек, они быстро перебирали в руках две веревки, спущенные в трюм, а из трюма легко, точно пустые, выкатывались бочки; что они
были тяжелы, об этом говорило напряжение, с которым двое грузчиков, подхватив бочку и согнувшись, катили ее по
палубе к сходням
на берег.
— Там
есть место: Гончаров вышел
на палубу, посмотрел
на взволнованное море и нашел его бессмысленным, безобразным. Помнишь?
Последние два дня дул крепкий, штормовой ветер; наконец он утих и позволил нам зайти за рифы,
на рейд. Это
было сделано с рассветом; я спал и ничего не видал. Я вышел
на палубу, и берег представился мне вдруг, как уже оконченная, полная картина, прихотливо изрезанный красивыми линиями, со всеми своими очаровательными подробностями, в красках, в блеске.
Спутники мои беспрестанно съезжали
на берег, некоторые уехали в Капштат, а я глядел
на холмы, ходил по
палубе, читал
было, да не читается, хотел писать — не пишется. Прошло дня три-четыре, инерция продолжалась.
Она
была очень ярко убрана: стены в ней, или, по-морскому, переборки, и двери
были красного дерева, пол, или
палуба, устлана ковром;
на окнах красные и зеленые драпри.
По изустным рассказам свидетелей, поразительнее всего казалось переменное возвышение и понижение берега: он то приходил вровень с фрегатом, то вдруг возвышался саженей
на шесть вверх. Нельзя
было решить, стоя
на палубе, поднимается ли вода, или опускается самое дно моря? Вращением воды кидало фрегат из стороны в сторону, прижимая
на какую-нибудь сажень к скалистой стене острова, около которого он стоял, и грозя раздробить, как орех, и отбрасывая опять
на середину бухты.
Я пробовал пойти наверх или «
на улицу», как я называл верхнюю
палубу, но ходить
было нельзя.
Я взглядом спросил кого-то: что это? «Англия», — отвечали мне. Я присоединился к толпе и молча, с другими, стал пристально смотреть
на скалы. От берега прямо к нам шла шлюпка; долго кувыркалась она в волнах, наконец пристала к борту.
На палубе показался низенький, приземистый человек в синей куртке, в синих панталонах. Это
был лоцман, вызванный для провода фрегата по каналу.
7-го октября
был ровно год, как мы вышли из Кронштадта. Этот день прошел скромно. Я живо вспомнил, как, год назад, я в первый раз вступил
на море и зажил новою жизнью, как из покойной комнаты и постели перешел в койку и
на колеблющуюся под ногами
палубу, как неблагосклонно встретило нас море, засвистал ветер, заходили волны; вспомнил снег и дождь, зубную боль — и прощанье с друзьями…
После смешно
было вспоминать, как, при каждом ударе и треске, все мы проворно переходили одни
на место других
на палубе. «Страшновато
было!» — как говорил, бывало, я в подобных случаях спутникам. Впрочем, все это продолжалось, может
быть, часа два, пока не начался опять прилив, подбавивший воды, и мы снялись и пошли дальше.
Я вышел
на палубу; жарко; дышать густым, влажным и теплым воздухом
было тяжело до тоски.
Но эта первая буря мало подействовала
на меня: не
бывши никогда в море, я думал, что это так должно
быть, что иначе не бывает, то
есть что корабль всегда раскачивается
на обе стороны,
палуба вырывается из-под ног и море как будто опрокидывается
на голову.
Утром 4-го января фрегат принял праздничный вид: вымытая, вытертая песком и камнями, в ущерб моему ночному спокойствию,
палуба белела, как полотно; медь ярко горела
на солнце; снасти уложены
были красивыми бухтами, из которых в одной поместился общий баловень наш, кот Васька.
В Новый год, вечером, когда у нас все уже легли, приехали два чиновника от полномочных, с двумя второстепенными переводчиками, Сьозой и Льодой, и привезли ответ
на два вопроса. К. Н. Посьет спал; я ходил по
палубе и встретил их. В бумаге сказано
было, что полномочные теперь не могут отвечать
на предложенные им вопросы, потому что у них
есть ответ верховного совета
на письмо из России и что, по прочтении его, адмиралу, может
быть, ответы
на эти вопросы и не понадобятся. Нечего делать, надо
было подождать.
Совестно ли ему
было, что он не
был допущен в каюту, или просто он признавал в себе другое какое-нибудь достоинство, кроме чести
быть японским чиновником, и понимал, что окружает его, — не знаю, но он стоял
на палубе гордо, в красивой, небрежной позе.
Но разговаривать
было некогда:
на палубу вошло человек шесть гидальго, но не таких, каких я видел
на балконах и еще
на портретах Веласкеца и других; они
были столько же гидальго, сколько и джентльмены: все во фраках, пальто и сюртуках, некоторые в белых куртках.
Я сначала, как заглянул с
палубы в люк, не мог постигнуть, как сходят в каюту: в трапе недоставало двух верхних ступеней, и потому надо
было прежде сесть
на порог, или «карлинсы», и спускать ноги вниз, ощупью отыскивая ступеньку, потом, держась за веревку, рискнуть прыгнуть так, чтобы попасть ногой прямо
на третью ступеньку.
Кажется, я смело могу поручиться за всех моих товарищей плавания, что ни у кого из них не
было с этою прекрасною личностью ни одной неприятной, даже досадной, минуты… А если бывали, то вот какого комического свойства. Например, помню, однажды, гуляя со мной
на шканцах, он вдруг… плюнул
на палубу. Ужас!
Японцы уехали с обещанием вечером привезти ответ губернатора о месте. «Стало
быть, о прежнем, то
есть об отъезде, уже нет и речи», — сказали они, уезжая, и стали отирать себе рот, как будто стирая прежние слова. А мы начали толковать о предстоящих переменах в нашем плане. Я еще, до отъезда их, не утерпел и вышел
на палубу. Капитан распоряжался привязкой парусов. «Напрасно, — сказал я, — велите опять отвязывать, не пойдем».
Выйдешь
на палубу, взглянешь и ослепнешь
на минуту от нестерпимого блеска неба, моря; от меди
на корабле, от железа отскакивают снопы лучей;
палуба и та нестерпимо блещет и уязвляет глаз своей белизной. Скоро обедать; а что
будет за обедом? Кстати, Тихменев
на вахте: спросить его.
Было тепло, мне стало легче, я вышел
на палубу. И теперь еще помню, как поразила меня прекрасная, тогда новая для меня, картина чужих берегов, датского и шведского.
Я пошел проведать Фаддеева. Что за картина! в нижней
палубе сидело, в самом деле, человек сорок: иные покрыты
были простыней с головы до ног, а другие и без этого. Особенно один уже пожилой матрос возбудил мое сострадание. Он морщился и сидел голый, опершись руками и головой
на бочонок, служивший ему столом.
Иногда бросало так, что надо
было крепко ухватиться или за пушечные тали, или за первую попавшуюся веревку. Ветер между тем завывал больше и больше. У меня дверь
была полуоткрыта, и я слышал каждый шум, каждое движение
на палубе: слышал, как часа в два вызвали подвахтенных брать рифы, сначала два, потом три, спустили брам-реи, а ветер все крепче. Часа в три утра взяли последний риф и спустили брам-стеньги. Начались сильные размахи.
Привезли подарки от сиогуна, вату и проч., и все сложили
на палубе: пройти негде. Ее
было такое множество, что можно
было, кажется, обложить ею весь фрегат.
Я заглянул за борт: там целая флотилия лодок, нагруженных всякой всячиной, всего более фруктами. Ананасы лежали грудами, как у нас репа и картофель, — и какие! Я не думал, чтоб они достигали такой величины и красоты. Сейчас разрезал один и начал
есть: сок тек по рукам, по тарелке, капал
на пол. Хотел писать письмо к вам, но меня тянуло
на палубу. Я покупал то раковину, то другую безделку, а более вглядывался в эти новые для меня лица. Что за живописный народ индийцы и что за неживописный — китайцы!
Конечно, всякий представлял, как она упадет, как положит судно
на бок, пришибет сетки (то
есть край корабля), как хлынут волны
на палубу: удастся ли обрубить скоро подветренные ванты, чтобы вдруг избавить судно от напора тяжести
на один бок.
Им дали знать, чтоб они вошли
на палубу; но когда они вошли, то мы и не рады
были посещению.
Она осветила кроме моря еще озеро воды
на палубе, толпу народа, тянувшего какую-то снасть, да протянутые леера, чтоб держаться в качку. Я шагал в воде через веревки, сквозь толпу; добрался кое-как до дверей своей каюты и там, ухватясь за кнехт, чтоб не бросило куда-нибудь в угол, пожалуй
на пушку, остановился посмотреть хваленый шторм. Молния как молния, только без грома, или его за ветром не слыхать. Луны не
было.
На палубе можно
было увидеть иголку — так ярко обливало зарево фрегат и удалявшиеся японские лодки, и еще ярче отражалось оно в воде.
Нам прислали быков и зелени. Когда поднимали с баркаса одного быка, вдруг петля сползла у него с брюха и остановилась у шеи; бык стал
было задыхаться, но его быстро подняли
на палубу и освободили. Один матрос
на баркасе, вообразив, что бык упадет назад в баркас, предпочел лучше броситься в воду и плавать, пока бык
будет падать; но падение не состоялось, и предосторожность его возбудила общий хохот, в том числе и мой, как мне ни
было скучно.
Не останавливаясь в Соутамтоне, я отправился в Крус.
На пароходе, в отелях все говорило о Гарибальди, о его приеме. Рассказывали отдельные анекдоты, как он вышел
на палубу, опираясь
на дюка Сутерландского, как, сходя в Коусе с парохода, когда матросы выстроились, чтоб проводить его, Гарибальди пошел
было, поклонившись, но вдруг остановился, подошел к матросам и каждому подал руку, вместо того чтоб подать
на водку.
Уставили мою коляску
на небольшом дощанике, и мы поплыли. Погода, казалось, утихла; татарин через полчаса поднял парус, как вдруг утихавшая буря снова усилилась. Нас понесло с такой силой, что, нагнав какое-то бревно, мы так в него стукнулись, что дрянной паром проломился и вода разлилась по
палубе. Положение
было неприятное; впрочем, татарин сумел направить дощаник
на мель.
Особенно хорош
был лунный вечер
на палубе.
Поездка
на пароходе удалась
на редкость. Особенно развеселился Галактион. Он редко
пил, а тут разрешил. Обедали
на открытой
палубе и перебирали текущие новости, среди которых первое место занимала таинственная смерть Нагибина, связанная самым глупым образом с глупою женитьбой Симона.
День
был тихий и ясный.
На палубе жарко, в каютах душно; в воде +18°. Такую погоду хоть Черному морю впору.
На правом берегу горел лес; сплошная зеленая масса выбрасывала из себя багровое пламя; клубы дыма слились в длинную, черную, неподвижную полосу, которая висит над лесом… Пожар громадный, но кругом тишина и спокойствие, никому нет дела до того, что гибнут леса. Очевидно, зеленое богатство принадлежит здесь одному только богу.
Я вылез из люка
на палубу и остановился: не знаю, куда теперь, не знаю, зачем пришел сюда. Посмотрел вверх. Там тускло подымалось измученное полднем солнце. Внизу —
был «Интеграл», серо-стеклянный, неживой. Розовая кровь вытекла, мне ясно, что все это — только моя фантазия, что все осталось по-прежнему, и в то же время ясно…
Все высыпали
на палубу (сейчас 12, звонок
на обед) и, перегнувшись через стеклянный планшир, торопливо, залпом глотали неведомый, застенный мир — там, внизу. Янтарное, зеленое, синее: осенний лес, луга, озеро.
На краю синего блюдечка — какие-то желтые, костяные развалины, грозит желтый, высохший палец, — должно
быть, чудом уцелевшая башня древней церкви.
Когда я вошел
на «Интеграл» — все уже
были в сборе, все
на местах, все соты гигантского, стеклянного улья
были полны. Сквозь стекло
палуб — крошечные муравьиные люди внизу — возле телеграфов, динамо, трансформаторов, альтиметров, вентилей, стрелок, двигателей, помп, труб. В кают-компании — какие-то над таблицами и инструментами — вероятно, командированные Научным Бюро. И возле них — Второй Строитель с двумя своими помощниками.
Быстро полетел пароход, выбравшись
на взморье. Многолюдная толпа пассажиров весело толпилась
на палубе, и один только Калинович
был задумчив; но князь опять незаметно навел разговор
на прежний предмет.
Я слышал шаги многих людей
на палубе, но тихо лежал в каюте и встал только когда пароход отошел от белградской пристани. Я поднялся
на палубу. Восход
был чудный. Я любовался удалявшимся от меня Белградом, зеленевшими садами.
Народу
на палубе было не больше двадцати человек, да и те молчаливо ютились под тентом, раздирая руками вяленую воблу.
В час дня пароход отвалил. Только тогда, после общего завтрака, Елена потихоньку, точно крадучись, спустилась в салон. Какое-то унизительное чувство, против ее воли, заставляло ее избегать общества и
быть в одиночестве. И для того чтобы выйти
на палубу после завтрака, ей пришлось сделать над собой громадное усилие. До самой Ялты она просидела у борта, облокотившись лицом
на его перила.
Наступило утро. В то время, когда разгружали людей и тюки в Евпатории, Елена проснулась
на верхней
палубе от легкой сырости утреннего тумана. Море
было спокойно и ласково. Сквозь туман розовело солнце. Наступило утро. В то время, когда разгружали людей и тюки в Евпатории, Елена проснулась
на верхней
палубе от легкой сырости утреннего тумана. Море
было спокойно и ласково. Сквозь туман розовело солнце. Дальняя плоская черта берега чуть желтела впереди.
На палубе было пусто, только в проходах у стен рубок, куда не достигали брызги, лежали спящие люди.
Взял меня под мышки, приподнял, поцеловал и крепко поставил
на палубу пристани. Мне
было жалко и его и себя; я едва не заревел, глядя, как он возвращается
на пароход, расталкивая крючников, большой, тяжелый, одинокий…