Неточные совпадения
—
Брось меня,
брось! — выговаривала она между рыданьями. — Я уеду завтра… Я больше сделаю. Кто я? развратная женщина. Камень на твоей шее. Я не хочу мучать тебя, не хочу! Я освобожу тебя. Ты не любишь, ты любишь
другую!
Он
бросил ту и взял
другую.
«Однако когда-нибудь же нужно; ведь не может же это так остаться», сказал он, стараясь придать себе смелости. Он выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул два раза,
бросил ее в перламутровую раковину-пепельницу, быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил
другую дверь в спальню жены.
Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и
бросил, — тогда как
другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию.
Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и
бросил ее с презрением на землю; потом
другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде было что-то детское; мне стало смешно и жалко…
Но ничуть не бывало! Следовательно, это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в первые годы молодости,
бросает нас от одной женщины к
другой, пока мы найдем такую, которая нас терпеть не может: тут начинается наше постоянство — истинная бесконечная страсть, которую математически можно выразить линией, падающей из точки в пространство; секрет этой бесконечности — только в невозможности достигнуть цели, то есть конца.
— Могу сказать, что получите первейшего сорта, лучше которого <нет> в обеих столицах, — говорил купец, потащившись доставать сверху штуку;
бросил ее ловко на стол, разворотил с
другого конца и поднес к свету. — Каков отлив-с! Самого модного, последнего вкуса!
Губернатор, который в это время стоял возле дам и держал в одной руке конфектный билет, а в
другой болонку, увидя его,
бросил на пол и билет и болонку, — только завизжала собачонка; словом, распространил он радость и веселье необыкновенное.
То направлял он прогулку свою по плоской вершине возвышений, в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще большие озера от разлития воды; или же вступал в овраги, где едва начинавшие убираться листьями дерева отягчены птичьими гнездами, — оглушенный карканьем ворон, разговорами галок и граньями грачей, перекрестными летаньями, помрачавшими небо; или же спускался вниз к поемным местам и разорванным плотинам — глядеть, как с оглушительным шумом неслась повергаться вода на мельничные колеса; или же пробирался дале к пристани, откуда неслись, вместе с течью воды, первые суда, нагруженные горохом, овсом, ячменем и пшеницей; или отправлялся в поля на первые весенние работы глядеть, как свежая орань черной полосою проходила по зелени, или же как ловкий сеятель
бросал из горсти семена ровно, метко, ни зернышка не передавши на ту или
другую сторону.
Вот пистолеты уж блеснули,
Гремит о шомпол молоток.
В граненый ствол уходят пули,
И щелкнул в первый раз курок.
Вот порох струйкой сероватой
На полку сыплется. Зубчатый,
Надежно ввинченный кремень
Взведен еще. За ближний пень
Становится Гильо смущенный.
Плащи
бросают два врага.
Зарецкий тридцать два шага
Отмерил с точностью отменной,
Друзей развел по крайний след,
И каждый взял свой пистолет.
—
Бросила! — с удивлением проговорил Свидригайлов и глубоко перевел дух. Что-то как бы разом отошло у него от сердца, и, может быть, не одна тягость смертного страха; да вряд ли он и ощущал его в эту минуту. Это было избавление от
другого, более скорбного и мрачного чувства, которого бы он и сам не мог во всей силе определить.
Он тотчас же распорядился, налил, потом налил еще
другую чашку,
бросил свой завтрак и пересел опять на диван.
«Нет, это уж надо теперь
бросить, — подумал он, очнувшись, — надо о чем-нибудь
другом думать.
— Нет, вы вот что сообразите, — закричал он, — назад тому полчаса мы
друг друга еще и не видывали, считаемся врагами, между нами нерешенное дело есть; мы дело-то
бросили и эвона в какую литературу заехали! Ну, не правду я сказал, что мы одного поля ягоды?
Борис. Легко сказать —
бросить! Тебе это, может быть, все равно: ты одну
бросишь, а
другую найдешь. А я не могу этого! Уж я коли полюбил…
Федюша сам вверху каштаны убирал,
А
другу с дерева
бросал одни скорлупки.
Дронов поставил пред собой кресло и, держась одной рукой за его спинку,
другой молча
бросил на стол измятый конверт, — Самгин защемил конверт концами ножниц, брезгливо взял его. Конверт был влажный.
— Уничтожай его! — кричал Борис, и начинался любимейший момент игры: Варавку щекотали, он выл, взвизгивал, хохотал, его маленькие, острые глазки испуганно выкатывались, отрывая от себя детей одного за
другим, он
бросал их на диван, а они, снова наскакивая на него, тыкали пальцами ему в ребра, под колени. Клим никогда не участвовал в этой грубой и опасной игре, он стоял в стороне, смеялся и слышал густые крики Глафиры...
В этот вихрь Клим тоже изредка
бросал Варавкины словечки, и они исчезали бесследно, вместе со словами всех
других людей.
Литератор откинулся пред ним на спинку стула, его красивое лицо нахмурилось, покрылось серой тенью, глаза как будто углубились, он закусил губу, и это сделало рот его кривым; он взял из коробки на столе папиросу, женщина у самовара вполголоса напомнила ему: «Ты
бросил курить!», тогда он, швырнув папиросу на мокрый медный поднос, взял
другую и закурил, исподлобья и сквозь дым глядя на оратора.
Рассказывая, он все время встряхивал головой, точно у него по енотовым волосам муха ползала. Замолчав и пристально глядя в лицо Самгина, он одной рукой искал на диване фляжку,
другой поглаживал шею, а схватив фляжку,
бросил ее на колени Самгина.
Клим подошел к дяде, поклонился, протянул руку и опустил ее: Яков Самгин, держа в одной руке стакан с водой, пальцами
другой скатывал из бумажки шарик и, облизывая губы, смотрел в лицо племянника неестественно блестящим взглядом серых глаз с опухшими веками. Глотнув воды, он поставил стакан на стол,
бросил бумажный шарик на пол и, пожав руку племянника темной, костлявой рукой, спросил глухо...
— Очень имеют. Особенно — мелкие и которые часто в руки берешь. Например — инструменты: одни любят вашу руку,
другие — нет. Хоть
брось. Я вот не люблю одну актрису, а она дала мне починить старинную шкатулку, пустяки починка. Не поверите: я долго бился — не мог справиться. Не поддается шкатулка. То палец порежу, то кожу прищемлю, клеем ожегся. Так и не починил. Потому что шкатулка знала: не люблю я хозяйку ее.
Он ломал хлеб и,
бросая крупные куски за перила толстозобым, сизым голубям, смотрел, как жадно они расклевывают корку, вырывая ее
друг у
друга. Костлявое лицо его искажала нервная дрожь.
Каждый из них, поклонясь Марине, кланялся всем братьям и снова — ей. Рубаха на ней, должно быть, шелковая, она — белее, светлей. Как Вася, она тоже показалась Самгину выше ростом. Захарий высоко поднял свечу и, опустив ее, погасил, — то же сделала маленькая женщина и все
другие. Не разрывая полукруга, они
бросали свечи за спины себе, в угол. Марина громко и сурово сказала...
Клим прислонился к стене, изумленный кротостью, которая внезапно явилась и
бросила его к ногам девушки. Он никогда не испытывал ничего подобного той радости, которая наполняла его в эти минуты. Он даже боялся, что заплачет от радости и гордости, что вот, наконец, он открыл в себе чувство удивительно сильное и, вероятно, свойственное только ему, недоступное
другим.
Бальзаминова. Говорят: за чем пойдешь, то и найдешь! Видно, не всегда так бывает. Вот Миша ходит-ходит, а все не находит ничего.
Другой бы
бросил давно, а мой все не унимается. Да коли правду сказать, так Миша очень справедливо рассуждает: «Ведь мне, говорит, убытку нет, что я хожу, а прибыль может быть большая; следовательно, я должен ходить. Ходить понапрасну, говорит, скучно, а бедность-то еще скучней». Что правда то правда. Нечего с ним и спорить.
—
Брось сковороду, пошла к барину! — сказал он Анисье, указав ей большим пальцем на дверь. Анисья передала сковороду Акулине, выдернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бедрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла к барину. Она в пять минут успокоила Илью Ильича, сказав ему, что никто о свадьбе ничего не говорил: вот побожиться не грех и даже образ со стены снять, и что она в первый раз об этом слышит; говорили, напротив, совсем
другое, что барон, слышь, сватался за барышню…
Но когда однажды он понес поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел
бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос у него из рук, поставила
другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все, что ни одна чашка не шевельнулась, и потом показала ему, как взять поднос одной рукой, как плотно придержать
другой, потом два раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни одна ложечка не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его!
И Ольга не справлялась, поднимет ли страстный
друг ее перчатку, если б она
бросила ее в пасть ко льву, бросится ли для нее в бездну, лишь бы она видела симптомы этой страсти, лишь бы он оставался верен идеалу мужчины, и притом мужчины, просыпающегося чрез нее к жизни, лишь бы от луча ее взгляда, от ее улыбки горел огонь бодрости в нем и он не переставал бы видеть в ней цель жизни.
Он глядит, разиня рот от удивления, на падающие вещи, а не на те, которые остаются на руках, и оттого держит поднос косо, а вещи продолжают падать, — и так иногда он принесет на
другой конец комнаты одну рюмку или тарелку, а иногда с бранью и проклятиями
бросит сам и последнее, что осталось в руках.
А солнце уж опускалось за лес; оно
бросало несколько чуть-чуть теплых лучей, которые прорезывались огненной полосой через весь лес, ярко обливая золотом верхушки сосен. Потом лучи гасли один за
другим; последний луч оставался долго; он, как тонкая игла, вонзился в чащу ветвей; но и тот потух.
Если при таком человеке подадут
другие нищему милостыню — и он
бросит ему свой грош, а если обругают, или прогонят, или посмеются — так и он обругает и посмеется с
другими. Богатым его нельзя назвать, потому что он не богат, а скорее беден; но решительно бедным тоже не назовешь, потому, впрочем, только, что много есть беднее его.
И вспомнил он свою Полтаву,
Обычный круг семьи,
друзей,
Минувших дней богатство, славу,
И песни дочери своей,
И старый дом, где он родился,
Где знал и труд и мирный сон,
И всё, чем в жизни насладился,
Что добровольно
бросил он,
И для чего?
Повыситься из статских в действительные статские, а под конец, за долговременную и полезную службу и «неусыпные труды», как по службе, так и в картах, — в тайные советники, и
бросить якорь в порте, в какой-нибудь нетленной комиссии или в комитете, с сохранением окладов, — а там, волнуйся себе человеческий океан, меняйся век, лети в пучину судьба народов, царств, — все пролетит мимо его, пока апоплексический или
другой удар не остановит течение его жизни.
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это был живой пульс ее. Он своего дела, которого, собственно, и не было, не делал, «как все у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно в чужие дела. Смотришь, дугу натягивает, и сила есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый. То сено примется помогать складывать на сеновал:
бросит охапки три и кинет вилы, начнет болтать и мешать
другим.
Он сел и погрузился в свою задачу о «долге», думал, с чего начать. Он видел, что мягкость тут не поможет: надо
бросить «гром» на эту играющую позором женщину, назвать по имени стыд, который она так щедро льет на голову его
друга.
Долго сидел он в задумчивом сне, потом очнулся, пересел за письменный стол и начал перебирать рукописи, — на некоторых останавливался, качал головой, рвал и
бросал в корзину, под стол,
другие откладывал в сторону.
Тут развернулись ее способности. Если кто, бывало, станет ревновать ее к
другим, она начнет смеяться над этим, как над делом невозможным, и вместе с тем умела казаться строгой, бранила волокит за то, что завлекают и потом
бросают неопытных девиц.
— Да, — перебил он, — и засидевшаяся канарейка, когда отворят клетку, не летит, а боязливо прячется в гнездо. Вы — тоже. Воскресните, кузина, от сна,
бросьте ваших Catherine, madame Basile, [Катрин, мадам Базиль (фр.).] эти выезды — и узнайте
другую жизнь. Когда запросит сердце свободы, не справляйтесь, что скажет кузина…
А у Веры именно такие глаза: она
бросит всего один взгляд на толпу, в церкви, на улице, и сейчас увидит, кого ей нужно, также одним взглядом и на Волге она заметит и судно, и лодку в
другом месте, и пасущихся лошадей на острове, и бурлаков на барке, и чайку, и дымок из трубы в дальней деревушке. И ум, кажется, у ней был такой же быстрый, ничего не пропускающий, как глаза.
Эту неделю он привяжется к одному, ищет его везде, сидит с ним, читает, рассказывает ему, шепчет. Потом ни с того ни с сего вдруг
бросит его и всматривается в
другого и, всмотревшись, опять забывает.
Он молчал, делая и отвергая догадки. Он
бросил макинтош и отирал пот с лица. Он из этих слов видел, что его надежды разлетелись вдребезги, понял, что Вера любит кого-то…
Другого ничего он не видел, не предполагал. Он тяжело вздохнул и сидел неподвижно, ожидая объяснения.
— Все это ребячество, Марфенька: цветы, песенки, а ты уж взрослая девушка, — он
бросил беглый взгляд на ее плечи и бюст, — ужели тебе не приходит в голову что-нибудь
другое, серьезное? Разве тебя ничто больше не занимает?
Мельком взглянув на пальто, попавшееся ей в руку, она с досадой
бросала его на пол и хватала
другое,
бросала опять попавшееся платье,
другое, третье и искала чего-то, перебирая одно за
другим все, что висело в шкафе, и в то же время стараясь рукой завязать косынку на голове.
«Не могу, сил нет, задыхаюсь!» — Она налила себе на руки одеколон, освежила лоб, виски — поглядела опять, сначала в одно письмо, потом в
другое,
бросила их на стол, твердя: «Не могу, не знаю, с чего начать, что писать? Я не помню, как я писала ему, что говорила прежде, каким тоном… Все забыла!»
Мужчины, одни, среди дел и забот, по лени, по грубости, часто
бросая теплый огонь, тихие симпатии семьи, бросаются в этот мир всегда готовых романов и драм, как в игорный дом, чтоб охмелеть в чаду притворных чувств и дорого купленной неги.
Других молодость и пыл влекут туда, в царство поддельной любви, со всей утонченной ее игрой, как гастронома влечет от домашнего простого обеда изысканный обед искусного повара.
Все и рты разинут, и он стыдится своего восторга. Луч, который падал на «чудо», уже померк, краски пропали, форма износилась, и он
бросал — и искал жадными глазами
другого явления,
другого чувства, зрелища, и если не было — скучал, был желчен, нетерпелив или задумчив.
Напротив, меня вдруг кольнула
другая мысль: в досаде и в некотором унынии спускаясь с лестницы от Татьяны Павловны, я вспомнил бедного князя, простиравшего ко мне давеча руки, — и я вдруг больно укорил себя за то, что я его
бросил, может быть, даже из личной досады.
Этот вызов человека, сухого и гордого, ко мне высокомерного и небрежного и который до сих пор, родив меня и
бросив в люди, не только не знал меня вовсе, но даже в этом никогда не раскаивался (кто знает, может быть, о самом существовании моем имел понятие смутное и неточное, так как оказалось потом, что и деньги не он платил за содержание мое в Москве, а
другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.