Неточные совпадения
Городничий. Полно вам, право, трещотки какие! Здесь нужная вещь: дело идет о
жизни человека… (К Осипу.)Ну что, друг, право, мне ты очень нравишься. В
дороге не мешает, знаешь, чайку выпить лишний стаканчик, — оно теперь холодновато. Так вот тебе пара целковиков на чай.
Жизнь трудовая —
Другу прямая
К сердцу
дорога,
Прочь от порога,
Трус и лентяй!
То ли не рай?
Всю длинную
дорогу до брата Левин живо припоминал себе все известные ему события из
жизни брата Николая.
Они чувствуют, что это что-то другое, что это не игрушка, эта женщина
дороже для меня
жизни.
Когда он увидал всё это, на него нашло на минуту сомнение в возможности устроить ту новую
жизнь, о которой он мечтал
дорогой.
«Ну, всё кончено, и слава Богу!» была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою
дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой, и огляделась в полусвете спального вагона. «Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет моя
жизнь, хорошая и привычная, по старому».
Только уж потом он вспомнил тишину ее дыханья и понял всё, что происходило в ее
дорогой, милой душе в то время, как она, не шевелясь, в ожидании величайшего события в
жизни женщины, лежала подле него.
Там только, в этой быстро удалявшейся и переехавшей на другую сторону
дороги карете, там только была возможность разрешения столь мучительно тяготившей его в последнее время загадки его
жизни.
Ей так легко и спокойно было, так ясно она видела, что всё, что ей на железной
дороге представлялось столь значительным, был только один из обычных ничтожных случаев светской
жизни и что ей ни пред кем, ни пред собой стыдиться нечего.
Так он жил, не зная и не видя возможности знать, что он такое и для чего живет на свете, и мучаясь этим незнанием до такой степени, что боялся самоубийства, и вместе с тем твердо прокладывая свою особенную, определенную
дорогу в
жизни.
Чувство беспричинного стыда, которое она испытывала
дорогой, и волнение совершенно исчезли. В привычных условиях
жизни она чувствовала себя опять твердою и безупречною.
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей
жизни на большой
дороге; следовательно, не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
В
дорогу! в
дорогу! прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица! Разом и вдруг окунемся в
жизнь со всей ее беззвучной трескотней и бубенчиками и посмотрим, что делает Чичиков.
Но при всем том трудна была его
дорога; он попал под начальство уже престарелому повытчику, [Повытчик — начальник отдела («выть» — отдел).] который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости: вечно тот же, неприступный, никогда в
жизни не явивший на лице своем усмешки, не приветствовавший ни разу никого даже запросом о здоровье.
Сказавши это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье
жизни опять показалось немаловажным. «Муразов прав, — сказал он, — пора на другую
дорогу!» Сказавши это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил за ним шкатулку, другой — чемодан белья. Селифан и Петрушка обрадовались, как бог знает чему, освобожденью барина.
Но не таков удел, и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу
жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная
дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!
А тот… но после всё расскажем,
Не правда ль? Всей ее родне
Мы Таню завтра же покажем.
Жаль, разъезжать нет мочи мне:
Едва, едва таскаю ноги.
Но вы замучены с
дороги;
Пойдемте вместе отдохнуть…
Ох, силы нет… устала грудь…
Мне тяжела теперь и радость,
Не только грусть… душа моя,
Уж никуда не годна я…
Под старость
жизнь такая гадость…»
И тут, совсем утомлена,
В слезах раскашлялась она.
И я лишен того: для вас
Тащусь повсюду наудачу;
Мне
дорог день, мне
дорог час:
А я в напрасной скуке трачу
Судьбой отсчитанные дни.
И так уж тягостны они.
Я знаю: век уж мой измерен;
Но чтоб продлилась
жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я…
Все, какие у меня есть,
дорогие кубки и закопанное в земле золото, хату и последнюю одежду продам и заключу с вами контракт на всю
жизнь, с тем чтобы все, что ни добуду на войне, делить с вами пополам.
Тихо склонился он на руки подхватившим его козакам, и хлынула ручьем молодая кровь, подобно
дорогому вину, которое несли в склянном сосуде из погреба неосторожные слуги, поскользнулись тут же у входа и разбили
дорогую сулею: все разлилось на землю вино, и схватил себя за голову прибежавший хозяин, сберегавший его про лучший случай в
жизни, чтобы если приведет Бог на старости лет встретиться с товарищем юности, то чтобы помянуть бы вместе с ним прежнее, иное время, когда иначе и лучше веселился человек…
Задумчиво уступая ей, он снял с пальца старинное
дорогое кольцо, не без основания размышляя, что, может быть, этим подсказывает
жизни нечто существенное, подобно орфографии.
Но эта-то самая случайность, эта некоторая развитость и вся предыдущая
жизнь ее могли бы, кажется, сразу убить ее при первом шаге на отвратительной
дороге этой.
— Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила
жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе идти, по одной
дороге! Пойдем!
Молчалин! как во мне рассудок цел остался!
Ведь знаете, как
жизнь мне ваша
дорога!
Зачем же ей играть, и так неосторожно?
Скажите, что у вас с рукой?
Не дать ли капель вам? не нужен ли покой?
Пошлемте к доктору, пренебрегать не должно.
— Отступали из Галиции, и все время по
дороге хлеб горел: мука, крупа, склады провианта горели, деревни — все горело! На полях хлеба вытоптали мы неисчислимо! Господи же боже наш! Какая причина разрушению
жизни?
— А — между нами — жизнь-то,
дорогой мой, — бессмысленна. Совершенно бессмысленна. Как бы мы ни либеральничали. Да-да-да. Покойной ночи.
«Полуграмотному человеку, какому-нибудь слесарю, поручена
жизнь сотен людей. Он везет их сотни верст. Он может сойти с ума, спрыгнуть на землю, убежать, умереть от паралича сердца. Может, не щадя своей
жизни, со зла на людей устроить крушение. Его ответственность предо мной… пред людями — ничтожна. В пятом году машинист Николаевской
дороги увез революционеров-рабочих на глазах карательного отряда…»
По
дороге на фронт около Пскова соскочил с расшатанных рельс товарный поезд, в составе его были три вагона сахара, гречневой крупы и подарков солдатам. Вагонов этих не оказалось среди разбитых, но не сохранилось и среди уцелевших от крушения. Климу Ивановичу Самгину предложили расследовать это чудо, потому что судебное следствие не отвечало на запросы Союза, который послал эти вагоны одному из полков ко дню столетнего юбилея его исторической
жизни.
— Камень — дурак. И дерево — дурак. И всякое произрастание — ни к чему, если нет человека. А ежели до этого глупого материала коснутся наши руки, — имеем удобные для жилья дома,
дороги, мосты и всякие вещи, машины и забавы, вроде шашек или карт и музыкальных труб. Так-то. Я допрежде сектантом был, сютаевцем, а потом стал проникать в настоящую философию о
жизни и — проник насквозь, при помощи неизвестного человека.
— Ведь эта уже одряхлела, изжита, в ней есть даже что-то безумное. Я не могу поверить, чтоб мещанская пошлость нашей
жизни окончательно изуродовала женщину, хотя из нее сделали вешалку для
дорогих платьев, безделушек, стихов. Но я вижу таких женщин, которые не хотят — пойми! — не хотят любви или же разбрасывают ее, как ненужное.
—
Жизнь становится
дороже…
Любаша часто получала длинные письма от Кутузова; Самгин называл их «апостольскими посланиями». Получая эти письма, Сомова чувствовала себя именинницей, и все понимали, что эти листочки тонкой почтовой бумаги, плотно исписанные мелким, четким почерком, — самое
дорогое и радостное в
жизни этой девушки. Самгин с трудом верил, что именно Кутузов, тяжелой рукой своей, мог нанизать строчки маленьких, острых букв.
— Был я там, — сказал Христос печально,
А Фома-апостол усмехнулся
И напомнил: — Чай, мы все оттуда. —
Поглядел Христос во тьму земную
И спросил Угодника Николу:
— Кто это лежит там, у
дороги,
Пьяный, что ли, сонный аль убитый?
— Нет, — ответил Николай Угодник. —
Это просто Васька Калужанин
О хорошей
жизни замечтался.
Жизнь вовсе не ошалелая тройка Гоголя, а — старая лошадь-тяжеловоз; покачивая головою, она медленно плетется по избитой
дороге к неизвестному, и прав тот, кто сказал, что все — разумно.
Пользуясь восторженным полетом молодой мечты, он в чтение поэтов вставлял другие цели, кроме наслаждения, строже указывал в дали пути своей и его
жизни и увлекал в будущее. Оба волновались, плакали, давали друг другу торжественные обещания идти разумною и светлою
дорогою.
— Зачем же хлопочут строить везде железные
дороги, пароходы, если идеал
жизни — сидеть на месте? Подадим-ко, Илья, проект, чтоб остановились; мы ведь не поедем.
— Долго ли до греха? — говорили отец и мать. — Ученье-то не уйдет, а здоровья не купишь; здоровье
дороже всего в
жизни. Вишь, он из ученья как из больницы воротится: жирок весь пропадает, жиденький такой… да и шалун: все бы ему бегать!
«Что ж это? — с ужасом думала она. — Ужели еще нужно и можно желать чего-нибудь? Куда же идти? Некуда! Дальше нет
дороги… Ужели нет, ужели ты совершила круг
жизни? Ужели тут все… все…» — говорила душа ее и чего-то не договаривала… и Ольга с тревогой озиралась вокруг, не узнал бы, не подслушал бы кто этого шепота души… Спрашивала глазами небо, море, лес… нигде нет ответа: там даль, глубь и мрак.
Как она ясно видит
жизнь! Как читает в этой мудреной книге свой путь и инстинктом угадывает и его
дорогу! Обе
жизни, как две реки, должны слиться: он ее руководитель, вождь!
А если закипит еще у него воображение, восстанут забытые воспоминания, неисполненные мечты, если в совести зашевелятся упреки за прожитую так, а не иначе
жизнь — он спит непокойно, просыпается, вскакивает с постели, иногда плачет холодными слезами безнадежности по светлом, навсегда угаснувшем идеале
жизни, как плачут по
дорогом усопшем, с горьким чувством сознания, что недовольно сделали для него при
жизни.
Он догнал
жизнь, то есть усвоил опять все, от чего отстал давно; знал, зачем французский посланник выехал из Рима, зачем англичане посылают корабли с войском на Восток; интересовался, когда проложат новую
дорогу в Германии или Франции. Но насчет
дороги через Обломовку в большое село не помышлял, в палате доверенность не засвидетельствовал и Штольцу ответа на письма не послал.
Штольц был глубоко счастлив своей наполненной, волнующейся
жизнью, в которой цвела неувядаемая весна, и ревниво, деятельно, зорко возделывал, берег и лелеял ее. Со дна души поднимался ужас тогда только, когда он вспоминал, что Ольга была на волос от гибели, что эта угаданная
дорога — их два существования, слившиеся в одно, могли разойтись; что незнание путей
жизни могло дать исполниться гибельной ошибке, что Обломов…
От этого она только сильнее уверовала в последнее и убедилась, что — как далеко человек ни иди вперед, он не уйдет от него, если только не бросится с прямой
дороги в сторону или не пойдет назад, что самые противники его черпают из него же, что, наконец, учение это — есть единственный, непогрешительный, совершеннейший идеал
жизни, вне которого остаются только ошибки.
А так — он добрый: ребенка встретит — по голове погладит, букашку на
дороге никогда не раздавит, а отодвинет тростью в сторону: «Когда не можешь, говорит, дать
жизни, и не лишай».
Вскоре после смерти жены он было попросился туда, но образ его
жизни, нравы и его затеи так были известны в обществе, что ему, в ответ на просьбу, коротко отвечено было: «Незачем». Он пожевал губами, похандрил, потом сделал какое-то громадное,
дорогое сумасбродство и успокоился. После того, уже промотавшись окончательно, он в Париж не порывался.
Леонтий впадал в пристрастие к греческой и латинской грамоте и бывал иногда сух, казался педантичен, и это не из хвастовства, а потому, что она была ему мила, она была одеждой, сосудом, облекавшим милую,
дорогую изученную им и приветливо открывавшуюся ему старую
жизнь, давшую начало настоящей и грядущей
жизни.
И этого всего потом из памяти и сердца нельзя выжить во всю
жизнь; и не надо — как редких и
дорогих гостей.
Я любовался тем, что вижу, и дивился не тропической растительности, не теплому, мягкому и пахучему воздуху — это все было и в других местах, а этой стройности, прибранности леса,
дороги, тропинок, садов, простоте одежд и патриархальному, почтенному виду стариков, строгому и задумчивому выражению их лиц, нежности и застенчивости в чертах молодых; дивился также я этим земляным и каменным работам, стоившим стольких трудов: это муравейник или в самом деле идиллическая страна, отрывок из
жизни древних.
«Сохрани вас Боже! — закричал один бывалый человек, —
жизнь проклянете! Я десять раз ездил по этой
дороге и знаю этот путь как свои пять пальцев. И полверсты не проедете, бросите. Вообразите, грязь, брод; передняя лошадь ушла по пояс в воду, а задняя еще не сошла с пригорка, или наоборот. Не то так передняя вскакивает на мост, а задняя задерживает: вы-то в каком положении в это время? Между тем придется ехать по ущельям, по лесу, по тропинкам, где качка не пройдет. Мученье!»
Если обстановить этими выдумками, машинками, пружинками и таблицами
жизнь человека, то можно в pendant к вопросу о том, «достовернее ли стала история с тех пор, как размножились ее источники» — поставить вопрос, «удобнее ли стало жить на свете с тех пор, как размножились удобства?» Новейший англичанин не должен просыпаться сам; еще хуже, если его будит слуга: это варварство, отсталость, и притом слуги
дороги в Лондоне.