Неточные совпадения
Теперь этот дом отмечен каким ему следует нумером, а в 1852 году,
когда еще не было
таких нумеров, на нем была надпись: «дом действительного статского советника Ивана Захаровича Сторешникова».
Когда Верочке подошел шестнадцатый год, мать стала кричать на нее
так: «отмывай рожу-то, что она у тебя, как у цыганки!
Чай, наполовину налитый густыми, вкусными сливками, разбудил аппетит. Верочка приподнялась на локоть и стала пить. — «Как вкусен чай,
когда он свежий, густой и
когда в нем много сахару и сливок! Чрезвычайно вкусен! Вовсе не похож на тот спитой, с одним кусочком сахару, который даже противен.
Когда у меня будут свои деньги, я всегда буду пить
такой чай, как этот».
Ну, меня и взяла злость: а
когда, говорю, по — вашему я не честная,
так я и буду
такая!
— Simon, будьте
так добры: завтра ужин на шесть персон, точно
такой, как был,
когда я венчался у вас с Бертою, — помните, пред рождеством? — и в той же комнате.
— Жюли, будь хладнокровнее. Это невозможно. Не он,
так другой, все равно. Да вот, посмотри, Жан уже думает отбить ее у него, а
таких Жанов тысячи, ты знаешь. От всех не убережешь,
когда мать хочет торговать дочерью. Лбом стену не прошибешь, говорим мы, русские. Мы умный народ, Жюли. Видишь, как спокойно я живу, приняв этот наш русский принцип.
Верочка села к фортепьяно и запела «Тройку» — тогда эта песня была только что положена на музыку, — по мнению, питаемому Марьей Алексевною за дверью, эта песня очень хороша: девушка засмотрелась на офицера, — Верка-то,
когда захочет, ведь умная, шельма! — Скоро Верочка остановилась: и это все
так...
— Маменька, прежде я только не любила вас; а со вчерашнего вечера мне стало вас и жалко. У вас было много горя, и оттого вы стали
такая. Я прежде не говорила с вами, а теперь хочу говорить, только
когда вы не будете сердиться. Поговорим тогда хорошенько, как прежде не говорили.
Так и сидела усталая Марья Алексевна, раздумывая между свирепством и хитростью,
когда раздался звонок. Это были Жюли с Сержем.
В
такое же благоговение и неописанное изумление пришла Марья Алексевна,
когда Матрена объявила, что изволили пожаловать полковник NN с супругой.
—
Так когда вы завтра можете располагать собою?
— «Я справлялась, он обедает у Берты» и т. д., — «он поедет к вам,
когда докурит свою сигару» и т. д., и все в
таком роде и, например, в
таком: «Итак, письмо отправляется, я очень рада.
Марья Алексевна, конечно, уже не претендовала на отказ Верочки от катанья,
когда увидела, что Мишка — дурак вовсе не
такой дурак, а чуть было даже не поддел ее. Верочка была оставлена в покое и на другое утро без всякой помехи отправилась в Гостиный двор.
Она в ярких красках описывала положение актрис, танцовщиц, которые не подчиняются мужчинам в любви, а господствуют над ними: «это самое лучшее положение в свете для женщины, кроме того положения,
когда к
такой же независимости и власти еще присоединяется со стороны общества формальное признание законности
такого положения, то есть,
когда муж относится к жене как поклонник актрисы к актрисе».
о, это человек с самым тонким вкусом! — а Жюли? — ну, нет,
когда наклевывается
такое счастье, тут нечего разбирать, под каким званием «обладать» им.
—
Так было, ваше превосходительство, что Михаил Иванович выразили свое намерение моей жене, а жена сказала им, что я вам, Михаил Иванович, ничего не скажу до завтрего утра, а мы с женою были намерены, ваше превосходительство, явиться к вам и доложить обо всем, потому что как в теперешнее позднее время не осмеливались тревожить ваше превосходительство. А
когда Михаил Иванович ушли, мы сказали Верочке, и она говорит: я с вами, папенька и маменька, совершенно согласна, что нам об этом думать не следует.
Обстоятельства были
так трудны, что Марья Алексевна только махнула рукою. То же самое случилось и с Наполеоном после Ватерлооской битвы,
когда маршал Груши оказался глуп, как Павел Константиныч, а Лафайет стал буянить, как Верочка: Наполеон тоже бился, бился, совершал чудеса искусства, — и остался не при чем, и мог только махнуть рукой и сказать: отрекаюсь от всего, делай, кто хочет, что хочет и с собою, и со мною.
Когда Марья Алексевна размышляла, размышления приводили ее именно к
такому взгляду.
Девушка начинала тем, что не пойдет за него; но постепенно привыкала иметь его под своею командою и, убеждаясь, что из двух зол —
такого мужа и
такого семейства, как ее родное, муж зло меньшее, осчастливливала своего поклонника; сначала было ей гадко,
когда она узнавала, что
такое значит осчастливливать без любви; был послушен: стерпится — слюбится, и она обращалась в обыкновенную хорошую даму, то есть женщину, которая сама-то по себе и хороша, но примирилась с пошлостью и, живя на земле, только коптит небо.
— Это все наболтал Федя вскоре после первого же урока и потом болтал все в том же роде, с разными
такими прибавлениями: а я ему, сестрица, нынче сказал, что на вас все смотрят,
когда вы где бываете, а он, сестрица, сказал: «ну и прекрасно»; а я ему сказал: а вы на нее не хотите посмотреть? а он сказал: «еще увижу».
По денежным своим делам Лопухов принадлежал к тому очень малому меньшинству медицинских вольнослушающих, то есть не живущих на казенном содержании, студентов, которое не голодает и не холодает. Как и чем живет огромное большинство их — это богу, конечно, известно, а людям непостижимо. Но наш рассказ не хочет заниматься людьми, нуждающимися в съестном продовольствии; потому он упомянет лишь в двух — трех словах о времени,
когда Лопухов находился в
таком неприличном состоянии.
Когда он был в третьем курсе, дела его стали поправляться: помощник квартального надзирателя предложил ему уроки, потом стали находиться другие уроки, и вот уже два года перестал нуждаться и больше года жил на одной квартире, но не в одной, а в двух разных комнатах, — значит, не бедно, — с другим
таким же счастливцем Кирсановым.
— Кажется, никого особенно. Из них никого сильно. Но нет, недавно мне встретилась одна очень странная женщина. Она очень дурно говорила мне о себе, запретила мне продолжать знакомство с нею, — мы виделись по совершенно особенному случаю — сказала, что
когда мне будет крайность, но
такая, что оставалось бы только умереть, чтобы тогда я обратилась к ней, но иначе — никак. Ее я очень полюбила.
Нет, Верочка, это не странно, что передумала и приняла к сердцу все это ты, простенькая девочка, не слышавшая и фамилий-то тех людей, которые стали этому учить и доказали, что этому
так надо быть, что это непременно
так будет, что «того не может не быть; не странно, что ты поняла и приняла к сердцу эти мысли, которых не могли тебе ясно представить твои книги: твои книги писаны людьми, которые учились этим мыслям,
когда они были еще мыслями; эти мысли казались удивительны, восхитительны, — и только.
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях,
когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне,
такой дурной,
такие отношения дурны».
Что это? учитель уж и позабыл было про свою фантастическую невесту, хотел было сказать «не имею на примете», но вспомнил: «ах, да ведь она подслушивала!» Ему стало смешно, — ведь какую глупость тогда придумал! Как это я сочинил
такую аллегорию, да и вовсе не нужно было! Ну вот, подите же, говорят, пропаганда вредна — вон, как на нее подействовала пропаганда,
когда у ней сердце чисто и не расположено к вредному; ну, подслушала и поняла,
так мне какое дело?
Когда коллежский секретарь Иванов уверяет коллежского советника Ивана Иваныча, что предан ему душою и телом, Иван Иваныч знает по себе, что преданности душою и телом нельзя ждать ни от кого, а тем больше знает, что в частности Иванов пять раз продал отца родного за весьма сходную цену и тем даже превзошел его самого, Ивана Иваныча, который успел предать своего отца только три раза, а все-таки Иван Иваныч верит, что Иванов предан ему, то есть и не верит ему, а благоволит к нему за это, и хоть не верит, а дает ему дурачить себя, — значит, все-таки верит, хоть и не верит.
От него есть избавленье только в двух крайних сортах нравственного достоинства: или в том,
когда человек уже трансцендентальный негодяй, восьмое чудо света плутовской виртуозности, вроде Aли-паши Янинского, Джеззар — паши Сирийского, Мегемет — Али Египетского, которые проводили европейских дипломатов и (Джеззар) самого Наполеона Великого
так легко, как детей,
когда мошенничество наросло на человеке
такою абсолютно прочною бронею, сквозь которую нельзя пробраться ни до какой человеческой слабости: ни до амбиции, ни до честолюбия, ни до властолюбия, ни до самолюбия, ни до чего; но
таких героев мошенничества чрезвычайно мало, почти что не попадается в европейских землях, где виртуозность негодяйства уже портится многими человеческими слабостями.
— Благодарю вас. Теперь мое личное дело разрешено. Вернемся к первому, общему вопросу. Мы начали с того, что человек действует по необходимости, его действия определяются влияниями, под которыми происходят; более сильные влияния берут верх над другими; тут мы и оставили рассуждение, что
когда поступок имеет житейскую важность, эти побуждения называются выгодами, игра их в человеке — соображением выгод, что поэтому человек всегда действует по расчету выгод.
Так я передаю связь мыслей?
— Видите, какая я хорошая ученица. Теперь этот частный вопрос о поступках, имеющих житейскую важность, кончен. Но в общем вопросе остаются затруднения. Ваша книга говорит: человек действует по необходимости. Но ведь есть случаи,
когда кажется, что от моего произвола зависит поступить
так или иначе. Например: я играю и перевертываю страницы нот; я перевертываю их иногда левою рукою, иногда правою. Положим, теперь я перевернула правою: разве я не могла перевернуть левою? не зависит ли это от моего произвола?
Но он действительно держал себя
так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать себя только человек в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал о вещах в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он говорил, что все на свете делается для выгоды, что,
когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и сам плут вовсе не напрасно плут, а
таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, — не говоря уж о том, что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
Конечно, и то правда, что, подписывая на пьяной исповеди Марьи Алексевны «правда», Лопухов прибавил бы: «а
так как, по вашему собственному признанию, Марья Алексевна, новые порядки лучше прежних, то я и не запрещаю хлопотать о их заведении тем людям, которые находят себе в том удовольствие; что же касается до глупости народа, которую вы считаете помехою заведению новых порядков, то, действительно, она помеха делу; но вы сами не будете спорить, Марья Алексевна, что люди довольно скоро умнеют,
когда замечают, что им выгодно стало поумнеть, в чем прежде не замечалась ими надобность; вы согласитесь также, что прежде и не было им возможности научиться уму — разуму, а доставьте им эту возможность, то, пожалуй, ведь они и воспользуются ею».
А этот главный предмет, занимавший
так мало места в их не слишком частых длинных разговорах, и даже в коротких разговорах занимавший тоже лишь незаметное место, этот предмет был не их чувство друг к другу, — нет, о чувстве они не говорили ни слова после первых неопределенных слов в первом их разговоре на праздничном вечере: им некогда было об этом толковать; в две — три минуты, которые выбирались на обмен мыслями без боязни подслушивания, едва успевали они переговорить о другом предмете, который не оставлял им ни времени, ни охоты для объяснений в чувствах, — это были хлопоты и раздумья о том,
когда и как удастся Верочке избавиться от ее страшного положения.
— Да? — Если
так… ах, боже мой… ах, боже мой, скорее! Я, кажется, умру, если это еще продлится.
Когда же и как?
— А ведь я до двух часов не спала от радости, мой друг. А
когда я уснула, какой сон видела! Будто я освобождаюсь ив душного подвала, будто я была в параличе и выздоровела, и выбежала в поле, и со мной выбежало много подруг, тоже, как я, вырвавшихся из подвалов, выздоровевших от паралича, и нам было
так весело,
так весело бегать по просторному полю! Не сбылся сон! А я думала, что уж не ворочусь домой.
— Приятно беседовать с
таким человеком, особенно,
когда, услышав, что Матрена вернулась, сбегаешь на кухню, сказав, что идешь в свою спальную за носовым платком, и увидишь, что вина куплено на 12 р. 50 коп., — ведь только третью долю выпьем за обедом, — и кондитерский пирог в 1 р. 50 коп., — ну, это, можно сказать, брошенные деньги, на пирог-то! но все же останется и пирог: можно будет кумам подать вместо варенья, все же не в убыток, а в сбереженье.
«Зачем это люди успокаивают? Вовсе не нужно успокаивать. Разве можно успокаивать,
когда нельзя помочь? Ведь вот он умный, а тоже
так сделал. Зачем это он сделал? Это не нужно.
Не все-то
так хитро делается, как хитро выходит, Лопухов не рассчитывал на этот результат,
когда покупал вино: он хотел только дать взятку Марье Алексевне, чтоб не потерять ее благосклонности, назвавшись на обед.
— Прекрасное начало.
Так запугана моим деспотизмом, что хочет сделать мужа куклою. И как же нам с ним не видеться,
когда мы живем вместе?
— Да, мой друг, это правда: не следует
так спрашивать. Это дурно. Я стану спрашивать только тогда,
когда в самом деле не знаю, что ты хочешь сказать. А ты хотела сказать, что ни у кого не следует целовать руки.
Не
так следует жить молоденькой, не
так следует жить красавице; это не годится,
когда она и одета не
так хорошо, как другие, и не блестит, по недостатку средств.
— Ах, как весело будет! Только ты, мой миленький, теперь вовсе не говори со мною, и не гляди на меня, и на фортепьяно не каждый раз будем играть. И не каждый раз буду выходить при тебе из своей комнаты. Нет, не утерплю, выйду всегда, только на одну минуточку, и
так холодно буду смотреть на тебя, неласково. И теперь сейчас уйду в свою комнату. До свиданья, мой милый.
Когда?
—
Так вот о чем я тебя прошу. Завтра,
когда тебе будет удобнее, — в какое время, все равно, только скажи, — будь опять на той скамье на Конно-гвардейском бульваре. Будешь?
—
Так и я с тобою пойду, Верочка, мне в Гостиный двор нужно. Да что это, Верочка, говоришь, идешь на Невский, а
такое платье надела! Надобно получше,
когда на Невский, — там люди.
—
Когда ты меня не станешь осуждать, Наташа, что я забыл про тебя, идя на опасность,
так разговор кончен.
Когда хотите венчаться, Дмитрий Сергеевич?
— Если бы ты был глуп, или бы я был глуп, сказал бы я тебе, Дмитрий, что этак делают сумасшедшие. А теперь не скажу. Все возражения ты, верно, постарательнее моего обдумал. А и не обдумывал,
так ведь все равно. Глупо ли ты поступаешь, умно ли — не знаю; но, по крайней мере, сам не стану делать той глупости, чтобы пытаться отговаривать,
когда знаю, что не отговорить. Я тебе тут нужен на что-нибудь, или нет?
Вы сердитесь и не можете говорить спокойно,
так мы поговорим одни, с Павлом Константинычем, а вы, Марья Алексевна, пришлите Федю или Матрену позвать нас,
когда успокоитесь», и, говоря это, уже вел Павла Константиныча из зала в его кабинет, а говорил
так громко, что перекричать его не было возможности, а потому и пришлось остановиться в своей речи.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с
таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить о чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а
когда дело пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не говорить и об этом,
так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться;
когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная;
когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями
такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
Ваш взгляд на людей уже совершенно сформировался,
когда вы встретили первого благородного человека, который не был простодушным, жалким ребенком, знал жизнь не хуже вас, судил о ней не менее верно, чем вы, умел делать дело не менее основательно, чем вы: вам простительно было ошибиться и принять его за
такого же пройдоху, как вы.
— Ах, какой ты! Все мешаешь. Ты слушай, сиди смирно. Ведь тут, мне кажется, главное то, чтобы с самого начала,
когда выбираешь немногих, делать осмотрительно, чтобы это были в самом деле люди честные, хорошие, не легкомысленные, не шаткие, настойчивые и вместе мягкие, чтобы от них не выходило пустых ссор и чтобы они умели выбирать других, —
так?