Неточные совпадения
Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит исподлобья,
живет в дрянных осиновых избенках, ходит на барщину, торговлей не занимается, ест плохо, носит лапти; калужский оброчный мужик обитает
в просторных сосновых избах, высок ростом, глядит смело и весело, лицом чист и бел, торгует маслом и дегтем и по праздникам ходит
в сапогах.
— Попал Хорь
в вольные люди, — продолжал он вполголоса, как будто про себя, — кто без бороды
живет, тот Хорю и набольший.
«А что, — спросил он меня
в другой раз, — у тебя своя вотчина есть?» — «Есть». — «Далеко отсюда?» — «Верст сто». — «Что же ты, батюшка,
живешь в своей вотчине?» — «
Живу». — «А больше, чай, ружьем пробавляешься?» — «Признаться, да». — «И хорошо, батюшка, делаешь; стреляй себе на здоровье тетеревов, да старосту меняй почаще».
Ермолаю было приказано доставлять на господскую кухню раз
в месяц пары две тетеревов и куропаток, а впрочем, позволялось ему
жить, где хочет и чем хочет.
Жила она
в дрянной, полуразвалившейся избенке, перебивалась кое-как и кое-чем, никогда не знала накануне, будет ли сыта завтра, и вообще терпела участь горькую.
В этих хоромах
жили богатые помещики, и все у них шло своим порядком, как вдруг,
в одно прекрасное утро, вся эта благодать сгорела дотла.
Ходили темные слухи, что состоял он когда-то у кого-то
в камердинерах; но кто он, откуда он, чей сын, как попал
в число шумихинских подданных, каким образом добыл мухояровый, с незапамятных времен носимый им кафтан, где
живет, чем
живет, — об этом решительно никто не имел ни малейшего понятия, да и, правду сказать, никого не занимали эти вопросы.
Проживал он летом
в клети, позади курятника, а зимой
в предбаннике;
в сильные морозы ночевал на сеновале.
— Умер. Покойник, — прибавил мужик, помолчав, — у меня
в Москве
в извозчиках
жил; за меня, признаться, и оброк взносил.
Странные дела случаются на свете: с иным человеком и долго
живешь вместе и
в дружественных отношениях находишься, а ни разу не заговоришь с ним откровенно, от души; с другим же едва познакомиться успеешь — глядь: либо ты ему, либо он тебе, словно на исповеди, всю подноготную и проболтал.
Да живет-то она
в двадцати верстах от города, а ночь на дворе, и дороги такие, что фа!
Однажды, скитаясь с Ермолаем по полям за куропатками, завидел я
в стороне заброшенный сад и отправился туда. Только что я вошел
в опушку, вальдшнеп со стуком поднялся из куста; я выстрелил, и
в то же мгновенье,
в нескольких шагах от меня, раздался крик: испуганное лицо молодой девушки выглянуло из-за деревьев и тотчас скрылось. Ермолай подбежал ко мне. «Что вы здесь стреляете: здесь
живет помещик».
— Тоже был помещик, — продолжал мой новый приятель, — и богатый, да разорился — вот
проживает теперь у меня… А
в свое время считался первым по губернии хватом; двух жен от мужей увез, песельников держал, сам певал и плясал мастерски… Но не прикажете ли водки? ведь уж обед на столе.
Жил он один с своей женой
в уютном, опрятном домике, прислугу держал небольшую, одевал людей своих по-русски и называл работниками.
И говорит, что
в каждом доме
живет у него по сыну, что к старшему ездят адмиралы, ко второму — генералы, а к младшему — всё англичане!
В собственной вотчине
живет, словно чужой.
— Знаю, знаю, что ты мне скажешь, — перебил его Овсяников, — точно: по справедливости должен человек
жить и ближнему помогать обязан есть. Бывает, что и себя жалеть не должен… Да ты разве все так поступаешь? Не водят тебя
в кабак, что ли? не поят тебя, не кланяются, что ли: «Дмитрий Алексеич, дескать, батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим», — да целковенький или синенькую из-под полы
в руку? А? не бывает этого? сказывай, не бывает?
В Москве на оброке
жила в швеях и оброк платила исправно, сто восемьдесят два рубля с полтиной
в год…
— Не на твои ли деньги? ась? Ну, ну, хорошо, скажу ему, скажу. Только не знаю, — продолжал старик с недовольным лицом, — этот Гарпенченко, прости Господи,
жила: векселя скупает, деньги
в рост отдает, именья с молотка приобретает… И кто его
в нашу сторону занес? Ох, уж эти мне заезжие! Не скоро от него толку добьешься; а впрочем, посмотрим.
Он был вольноотпущенный дворовый человек;
в нежной юности обучался музыке, потом служил камердинером, знал грамоте, почитывал, сколько я мог заметить, кое-какие книжонки и,
живя теперь, как многие
живут на Руси, без гроша наличного, без постоянного занятия, питался только что не манной небесной.
— Нет, батюшка, не был. Татьяна Васильевна покойница — царство ей небесное! — никому не позволяла жениться. Сохрани Бог! Бывало, говорит: «Ведь
живу же я так,
в девках, что за баловство! чего им надо?»
И идут они, люди сказывают, до самых теплых морей, где
живет птица Гамаюн сладкогласная, и с дерев лист ни зимой не сыплется, ни осенью, и яблоки растут золотые на серебряных ветках, и
живет всяк человек
в довольстве и справедливости…
Верстах
в пятнадцати от моего имения
живет один мне знакомый человек, молодой помещик, гвардейский офицер
в отставке, Аркадий Павлыч Пеночкин.
И живет-то купец по простоте, по-русскому, по-нашинскому: поедешь с ним
в дорогу — он пьет чай, и ты пей чай; что он кушает, то и ты кушай.
— Вот и соврал, — перебил его парень, рябой и белобрысый, с красным галстухом и разорванными локтями, — ты и по пашпорту ходил, да от тебя копейки оброку господа не видали, и себе гроша не заработал: насилу ноги домой приволок, да с тех пор все
в одном кафтанишке
живешь.
— Да что, Николай Еремеич, — заговорил Куприян, — вот вы теперь главным у нас конторщиком, точно; спору
в том, точно, нету; а ведь и вы под опалой находились, и
в мужицкой избе тоже
пожили.
Хлопотун он и
жила страшный, а хозяин плохой: взял к себе
в управители отставного вахмистра, малоросса, необыкновенно глупого человека.
Живет генерал Хвалынский
в небольшом домике, один; супружеского счастья он
в своей жизни не испытал и потому до сих пор еще считается женихом, и даже выгодным женихом.
На разъездах, переправах и
в других тому подобных местах люди Вячеслава Илларионыча не шумят и не кричат; напротив, раздвигая народ или вызывая карету, говорят приятным горловым баритоном: «Позвольте, позвольте, дайте генералу Хвалынскому пройти», или: «Генерала Хвалынского экипаж…» Экипаж, правда, у Хвалынского формы довольно старинной; на лакеях ливрея довольно потертая (о том, что она серая с красными выпушками, кажется, едва ли нужно упомянуть); лошади тоже довольно
пожили и послужили на своем веку, но на щегольство Вячеслав Илларионыч притязаний не имеет и не считает даже званию своему приличным пускать пыль
в глаза.
Он большой хлебосол и балагур;
живет, как говорится,
в свое удовольствие; зиму и лето ходит
в полосатом шлафроке на вате.
Живет она безвыездно
в своем маленьком поместье, с соседями мало знается, принимает и любит одних молодых людей.
И
в самом деле: женщина круглый год
живет в деревне,
в глуши — и не сплетничает, не пищит, не приседает, не волнуется, не давится, не дрожит от любопытства… чудеса!
Увы! ничто не прочно на земле. Все, что я вам рассказал о житье-бытье моей доброй помещицы, — дело прошедшее; тишина, господствовавшая
в ее доме, нарушена навеки. У ней теперь, вот уже более года,
живет племянник, художник из Петербурга. Вот как это случилось.
Четвертого дня Петра Михайловича, моего покровителя, не стало. Жестокий удар паралича лишил меня сей последней опоры. Конечно, мне уже теперь двадцатый год пошел;
в течение семи лет я сделал значительные успехи; я сильно надеюсь на свой талант и могу посредством его
жить; я не унываю, но все-таки, если можете, пришлите мне, на первый случай, двести пятьдесят рублей ассигнациями. Целую ваши ручки и остаюсь» и т. д.
С того времени прошел год. Беловзоров до сих пор
живет у тетушки и все собирается
в Петербург. Он
в деревне стал поперек себя толще. Тетка — кто бы мог это подумать —
в нем души не чает, а окрестные девицы
в него влюбляются…
Николай Иваныч — некогда стройный, кудрявый и румяный парень, теперь же необычайно толстый, уже поседевший мужчина с заплывшим лицом, хитро-добродушными глазками и жирным лбом, перетянутым морщинами, словно нитками, — уже более двадцати лет
проживает в Колотовке.
Я узнал только, что он некогда был кучером у старой бездетной барыни, бежал со вверенной ему тройкой лошадей, пропадал целый год и, должно быть, убедившись на деле
в невыгодах и бедствиях бродячей жизни, вернулся сам, но уже хромой, бросился
в ноги своей госпоже и,
в течение нескольких лет примерным поведеньем загладив свое преступленье, понемногу вошел к ней
в милость, заслужил, наконец, ее полную доверенность, попал
в приказчики, а по смерти барыни, неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю, приписался
в мещане, начал снимать у соседей бакши, разбогател и
живет теперь припеваючи.
Вел он себя не то что скромно, —
в нем вообще не было ничего скромного, — но тихо; он
жил, словно никого вокруг себя не замечал, и решительно ни
в ком не нуждался.
— А не знаю; как там придется. Признаться вам, боюсь я службы: как раз под ответственность попадешь.
Жил все
в деревне; привык, знаете… да уж делать нечего… нужда! Ох, уж эта мне нужда!
— Зато вы будете
жить в столице.
— Да разве вам уже невозможно более
жить в деревне?
— Вы весело
жили в деревне? — спросил я его.
— Не слишком?.. А скажите, пожалуйста, ведь цыгане
в Москве
живут?
А госпожа-то у ней была богатая, старушенция страшная;
жила от меня верстах
в пятнадцати.
— «Ну, — говорит он, — Петр Петрович, девка-то у вас, мы ведь не
в Швейцарии
живем… а на Лампурдоса поменяться лошадкой можно; можно, пожалуй, его и так взять».
— Вы все время
в Москве
прожили? Не съездили
в деревню?
— Меня зовут, — проговорил он, тяжело поднимаясь с места. — Прощайте; зайдите ко мне, если можете, я
живу в ***.
— Нет, выпозвольте. Во-первых, я говорю по-французски не хуже вас, а по-немецки даже лучше; во-вторых, я три года провел за границей:
в одном Берлине
прожил восемь месяцев. Я Гегеля изучил, милостивый государь, знаю Гете наизусть; сверх того, я долго был влюблен
в дочь германского профессора и женился дома на чахоточной барышне, лысой, но весьма замечательной личности. Стало быть, я вашего поля ягода; я не степняк, как вы полагаете… Я тоже заеден рефлексией, и непосредственного нет во мне ничего.
— Оригинал, оригинал! — подхватил он, с укоризной качая головой… — Зовут меня оригиналом… На деле-то оказывается, что нет на свете человека менее оригинального, чем ваш покорнейший слуга. Я, должно быть, и родился-то
в подражание другому… Ей-богу!
Живу я тоже словно
в подражание разным мною изученным сочинителям,
в поте лица
живу; и учился-то я, и влюбился, и женился, наконец, словно не по собственной охоте, словно исполняя какой-то не то долг, не то урок, — кто его разберет!