Неточные совпадения
Вы подходите к пристани — особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает
вас; тысячи разнородных предметов — дрова, мясо, туры, мука, железо и т. п. — кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести
на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом — солдатами, моряками, купцами, женщинами — причаливают и отчаливают от пристани.
—
На Графскую, ваше благородие? Пожалуйте, — предлагают
вам свои услуги два или три отставных матроса, вставая из яликов.
Кругом
вас блестящее уже
на утреннем солнце море, впереди — старый матрос в верблюжьем пальто и молодой белоголовый мальчик, которые молча усердно работают веслами.
Вы смотрите и
на полосатые громады кораблей, близко и далеко рассыпанных по бухте, и
на черные небольшие точки шлюпок, движущихся по блестящей лазури, и
на красивые светлые строения города, окрашенные розовыми лучами утреннего солнца, виднеющиеся
на той стороне, и
на пенящуюся белую линию бона и затопленных кораблей, от которых кой-где грустно торчат черные концы мачт, и
на далекий неприятельский флот, маячащий
на хрустальном горизонте моря, и
на пенящиеся струи, в которых прыгают соляные пузырики, поднимаемые веслами;
вы слушаете равномерные звуки ударов вёсел, звуки голосов, по воде долетающих до
вас, и величественные звуки стрельбы, которая, как
вам кажется, усиливается в Севастополе.
Налево красивый дом с римскими цыфрами
на фронтоне, под которым стоят солдаты и окровавленные носилки, — везде
вы видите неприятные следы военного лагеря.
То же выражение читаете
вы и
на лице этого офицера, который в безукоризненно белых перчатках проходит мимо, и в лице матроса, который курит, сидя
на баррикаде, и в лице рабочих солдат, с носилками дожидающихся
на крыльце бывшего Собрания, и в лице этой девицы, которая, боясь замочить свое розовое платье, по камешкам перепрыгивает через улицу.
Напрасно
вы будете искать хоть
на одном лице следов суетливости, растерянности или даже энтузиазма, готовности к смерти, решимости; — ничего этого нет:
вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом, так что, может быть,
вы упрекнете себя в излишней восторженности, усомнитесь немного в справедливости понятия о геройстве защитников Севастополя, которое составилось в
вас по рассказам, описаниям и вида, и звуков с Северной стороны.
Но прежде, чем сомневаться, сходите
на бастионы, посмотрите защитников Севастополя
на самом месте защиты или, лучше, зайдите прямо напротив в этот дом, бывший прежде Севастопольским Собранием и у крыльца которого стоят солдаты с носилками, —
вы увидите там защитников Севастополя, увидите там ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища.
Только что
вы отворили дверь, вид и запах 40 или 50 ампутационных и самых тяжело-раненых больных, одних
на койках, большей частью
на полу, вдруг поражает
вас.
Не верьте чувству, которое удерживает
вас на пороге залы, — это дурное чувство, — идите вперед, не стыдитесь того, что
вы как будто пришли смотретьна страдальцев, не стыдитесь подойти и поговорить с ними: несчастные любят видеть человеческое сочувствующее лицо, любят рассказать про свои страдания и услышать слова любви и участия.
— Ты куда ранен? — спрашиваете
вы нерешительно и робко у одного старого, исхудалого солдата, который, сидя
на койке, следит за
вами добродушным взглядом и как будто приглашает подойти к себе. Я говорю: «робко спрашиваете», потому что страдания, кроме глубокого сочувствия, внушают почему-то страх оскорбить и высокое уважение к тому, кто перенес их.
— В ногу, — отвечает солдат; — но в это самое время
вы сами замечаете по складкам одеяла, что у него ноги нет выше колена. — Слава Богу теперь, — прибавляет он: —
на выписку хочу.
В это время к
вам подходит женщина в сереньком полосатом платье, повязанная черным платком; она вмешивается в ваш разговор с матросом и начинает рассказывать про него, про его страдания, про отчаянное положение, в котором он был четыре недели, про то, как, бывши ранен, остановил носилки, с тем чтобы посмотреть
на залп нашей батареи, как великие князья говорили с ним и пожаловали ему 25 рублей, и как он сказал им, что он опять хочет
на бастион, с тем, чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может.
— Ну, дай Бог тебе поскорее поправиться, — говорите
вы ему и останавливаетесь перед другим больным, который лежит
на полу и, как кажется, в нестерпимых страданиях ожидает смерти.
Раненый поворачивает зрачки
на ваш голос, но не видит и не понимает
вас.
С другой стороны
вы увидите
на койке страдальческое, бледное-бледное и нежное лицо женщины,
на котором играет во всю щеку горячечный румянец.
— Это нашу матроску 5-го числа в ногу задело бомбой, — скажет
вам ваша путеводительница: — она мужу
на бастион обедать носила.
Вы увидите там докторов с окровавленными по локти руками и бледными, угрюмыми физиономиями, занятых около койки,
на которой, с открытыми глазами и говоря, как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова, лежит раненый, под влиянием хлороформа.
Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как
на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя
на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, — увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, в страданиях, в смерти…
Выходя из этого дома страданий,
вы непременно испытаете отрадное чувство, полнее вдохнете в себя свежий воздух, почувствуете удовольствие в сознании своего здоровья, но, вместе с тем, в созерцании этих страданий почерпнете сознание своего ничтожества и спокойно, без нерешимости пойдете
на бастионы…
Навстречу попадутся
вам, может быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой и развевающимися хоругвями; до слуха вашего долетят, может быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет
вас на прежние мысли; похороны покажутся
вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки — весьма красивыми воинственными звуками, и
вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной
на себя, о страданиях и смерти, как
вы это сделали
на перевязочном пункте.
—
На 4-м бастионе, — отвечает молоденький офицер, и
вы непременно с бóльшим вниманием и даже некоторым уважением посмотрите
на белобрысенького офицера при словах: «
на 4-м бастионе».
Его слишком большая развязность, размахивание руками, громкий смех и голос, казавшиеся
вам нахальством, покажутся
вам тем особенным бретерским настроением духа, которое приобретают иные очень молодые люди после опасности; но всё-таки
вы подумаете, что он станет
вам рассказывать, как плохо
на 4-м бастионе от бомб и пуль: ничуть не бывало! плохо оттого, что грязно.
Но
вам не до этих рассказов, которые
вы долго еще будете слушать во всех углах России:
вы хотите скорее итти
на бастионы, именно
на 4-й, про который
вам так много и так различно рассказывали.
Вообще же существуют два совершенно различные мнения про этот страшный бастион: тех, которые никогда
на нем не были, и которые убеждены, что 4-й бастион есть верная могила для каждого, кто пойдет
на него, и тех, которые живут
на нем, как белобрысенький мичман, и которые, говоря про 4-й бастион, скажут
вам, сухо или грязно там, тепло или холодно в землянке и т.д.
По дороге спотыкаетесь
вы на валяющиеся ядра и в ямы с водой, вырытые в каменном грунте бомбами.
Проходя дальше по улице и спустившись под маленький изволок,
вы замечаете вокруг себя уже не дома, а какие-то странные груды развалин-камней, досок, глины, бревен; впереди себя
на крутой горе видите какое-то черное, грязное пространство, изрытое канавами, и это-то впереди и есть 4-й бастион…
Недалекий свист ядра или бомбы, в то самое время, как
вы станете подниматься
на гору, неприятно поразит
вас.
Несмотря
на этот подленький голос при виде опасности, вдруг заговоривший внутри
вас,
вы, особенно взглянув
на солдата, который, размахивая руками и осклизаясь под гору, по жидкой грязи, рысью, со смехом бежит мимо
вас, —
вы заставляете молчать этот голос, невольно выпрямляете грудь, поднимаете выше голову и карабкаетесь вверх
на скользкую глинистую гору.
Только что
вы немного взобрались
на гору, справа и слева начинают жужжать штуцерные пули, и
вы, может быть, призадумаетесь, не итти ли
вам по траншее, которая ведет параллельно с дорогой; но траншея эта наполнена такой жидкой, желтой, вонючей грязью выше колена, что
вы непременно выберете дорогу по горе, тем более, что
вы видите, все идут по дороге.
Пройдя шагов двести,
вы входите в изрытое, грязное пространство, окруженное со всех сторон турами, насыпями, погребами, платформами, землянками,
на которых стоят большие чугунные орудия и правильными кучами лежат ядра.
Пройдя еще шагов триста,
вы снова выходите
на батарею —
на площадку, изрытую ямами и обставленную турами, насыпанными землей, орудиями
на платформах и земляными валами.
Офицер этот так спокойно свертывает папироску из желтой бумаги, сидя
на орудии, так спокойно прохаживается от одной амбразуры к другой, так спокойно, без малейшей афектации говорит с
вами, что, несмотря
на пули, которые чаще, чем прежде, жужжат над
вами,
вы сами становитесь хладнокровны и внимательно расспрашиваете и слушаете рассказы офицера.
Офицер этот расскажет
вам, — но только, ежели
вы его расспросите, — про бомбардирование 5-го числа, расскажет, как
на его батарее только одно орудие могло действовать, и из всей прислуги осталось 8 человек, и как всё-таки
на другое утро 6-го он палил [Моряки все говорят палить, а не стрелять.] из всех орудий; расскажет
вам, как 5-го попала бомба в матросскую землянку и положила одиннадцать человек; покажет
вам из амбразуры батареи и траншеи неприятельские, которые не дальше здесь, как в 30-40 саженях.
Одного я боюсь, что под влиянием жужжания пуль, высовываясь из амбразуры, чтобы посмотреть неприятеля,
вы ничего не увидите, а ежели увидите, то очень удивитесь, что этот белый каменистый вал, который так близко от
вас и
на котором вспыхивают белые дымки, этот-то белый вал и есть неприятель — он, как говорят солдаты и матросы.
«А вот он рассерчает: сейчас пустит сюда», скажет кто-нибудь; и действительно, скоро вслед за этим
вы увидите впереди себя молнию, дым; часовой, стоящий
на бруствере, крикнет: «пу-у-шка!» И вслед за этим мимо
вас взвизгнет ядро, шлепнется в землю и воронкой взбросит вкруг себя брызги грязи и камни.
Но зато, когда снаряд пролетел, не задев
вас,
вы оживаете, и какое-то отрадное, невыразимо приятное чувство, но только
на мгновение, овладевает
вами, так что
вы находите какую-то особенную прелесть в опасности, в этой игре жизнью и смертью;
вам хочется, чтобы еще и еще и поближе упало около
вас ядро или бомба.
В первые минуты
на забрызганном грязью лице его виден один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении; но в то время, как ему приносят носилки, и он сам
на здоровый бок ложится
на них,
вы замечаете, что выражение это сменяется выражением какой-то восторженности и высокой, невысказанной мысли: глаза горят, зубы сжимаются, голова с усилием поднимается выше, и в то время, как его поднимают, он останавливает носилки и с трудом, дрожащим голосом говорит товарищам: «простите, братцы!», еще хочет сказать что-то, и видно, что хочет сказать что-то трогательное, но повторяет только еще раз: «простите, братцы!» В это время товарищ-матрос подходит к нему, надевает фуражку
на голову, которую подставляет ему раненый, и спокойно, равнодушно, размахивая руками, возвращается к своему орудию.
«Это вот каждый день этак человек семь или восемь», говорит
вам морской офицер, отвечая
на выражение ужаса, выражающегося
на вашем лице, зевая и свертывая папиросу из желтой бумаги…
Итак,
вы видели защитников Севастополя
на самом месте защиты и идете назад, почему-то не обращая никакого внимания
на ядра и пули, продолжающие свистать по всей дороге до разрушенного театра, — идете с спокойным, возвысившимся духом.
Главное, отрадное убеждение, которое
вы вынесли, это — убеждение в невозможности взять Севастополь и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа, — и эту невозможность видели
вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитро сплетенных траншей, мин и орудий, одних
на других, из которых
вы ничего не поняли, но видели ее в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя.
— Что, капитан, — сказал Калугин, — когда опять
на баксиончик? Помните, как мы с
вами встретились
на Шварцовском редуте — жарко было? а?
— Умора, братец! Je vous dis, il y avait un temps où on ne parlait que de ça à P[étersbour]g, [Я
вам говорю, что одно время только об этом и говорили в Петербурге,] — сказал смеясь Гальцин, вскакивая от фортепьян, у которых он сидел, и садясь
на окно подле Калугина: — просто умора. Уж я всё это знаю подробно. И он весело, умно и бойко стал рассказывать какую-то любовную историю, которую мы пропустим потому, что она для нас неинтересна.
— Что
вы здесь делаете? — крикнул он
на них.
— А вот я рад, что и
вы здесь, капитан, — сказал он морскому офицеру, в штаб-офицерской шинели, с большими усами и Георгием, который вошел в это время в блиндаж и просил генерала дать ему рабочих, чтобы исправить
на его батарее две амбразуры, которые были засыпаны. — Мне генерал приказал узнать, — продолжал Калугин, когда командир батареи перестал говорить с генералом, — могут ли ваши орудия стрелять по траншее картечью?
— Ну, так я пойду один, если
вы позволите, — сказал он несколько насмешливым тоном капитану, который, однако, не обратил
на его слова никакого внимания.
— Как не будет? напротив, генерал сейчас опять пошел
на вышку. Еще полк пришел. Да вот она, слышите? опять пошла ружейная.
Вы не ходите. Зачем
вам? — прибавил офицер, заметив движение, которое сделал Калугин.
— Да, немножко, камнем, — отвечал Михайлов, краснея и с выражением
на лице, которое говорило: «видел и признаюсь, что
вы молодец, а я очень, очень плох».
Барон Пест тоже пришел
на бульвар. Он рассказывал, что был
на перемирьи и говорил с французскими офицерами, как-будто бы один французский офицер сказал ему: «S’il n’avait pas fait clair encore pendant une demi heure, les embuscades auraient été reprises», [Если бы еще полчаса было темно, ложементы были бы вторично взяты,] и как он отвечал ему: «Monsieur! Je ne dit pas non, pour ne pas vous donner un dementi», [Я не говорю нет, только чтобы
вам не противоречить,] и как это хорошо он сказал и т. д.
— Э сеси y аште? [ — Почему эта птица здесь? — Потому что это сумка гвардейского полка; у него императорский орел. — А
вы из гвардии? — Нет, шестого линейного. — А это где купили?] — спрашивает офицер, указывая
на деревянную желтую сигарочницу, в которой француз курит папиросу.