Неточные совпадения
На третий
день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали в свете, — в обычайный час, то есть в 8 часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго,
с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.
И, заметив полосу света, пробившуюся
с боку одной из суконных стор, он весело скинул ноги
с дивана, отыскал ими шитые женой (подарок ко
дню рождения в прошлом году), обделанные в золотистый сафьян туфли и по старой, девятилетней привычке, не вставая, потянулся рукой к тому месту, где в спальне у него висел халат.
Он прочел письма. Одно было очень неприятное — от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес этот необходимо было продать; но теперь, до примирения
с женой, не могло быть о том речи. Всего же неприятнее тут было то, что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее
дело его примирения
с женою. И мысль, что он может руководиться этим интересом, что он для продажи этого леса будет искать примирения
с женой, — эта мысль оскорбляла его.
— Ты помнишь детей, чтоб играть
с ними, а я помню и знаю, что они погибли теперь, — сказала она видимо одну из фраз, которые она за эти три
дня не раз говорила себе.
Если и случалось иногда, что после разговора
с ним оказывалось, что ничего особенно радостного не случилось, — на другой
день, на третий, опять точно так же все радовались при встрече
с ним.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не той, про которую он вычитал в газетах, но той, что у него была в крови и
с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к тому
делу, которым он занимался, вследствие чего он никогда не увлекался и не делал ошибок.
Когда
дело было прочтено, Степан Аркадьич встал потянувшись и, отдавая дань либеральности времени, в присутствии достал папироску и пошел в свой кабинет. Два товарища его, старый служака Никитин и камер-юнкер Гриневич, вышли
с ним.
Вошел секретарь,
с фамильярною почтительностью и некоторым, общим всем секретарям, скромным сознанием своего превосходства пред начальником в знании
дел, подошел
с бумагами к Облонскому и стал, под видом вопроса, объяснять какое-то затруднение. Степан Аркадьич, не дослушав, положил ласково свою руку на рукав секретаря.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через
день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни
с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея
с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Пробыв в Москве, как в чаду, два месяца, почти каждый
день видаясь
с Кити в свете, куда он стал ездить, чтобы встречаться
с нею, Левин внезапно решил, что этого не может быть, и уехал в деревню.
Левин хотел сказать брату о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора
с профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон,
с которым брат расспрашивал его о хозяйственных
делах (материнское имение их было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин почувствовал, что не может почему-то начать говорить
с братом о своем решении жениться.
Был ясный морозный
день. У подъезда рядами стояли кареты, сани, ваньки, жандармы. Чистый народ, блестя на ярком солнце шляпами, кишел у входа и по расчищенным дорожкам, между русскими домиками
с резными князьками; старые кудрявые березы сада, обвисшие всеми ветвями от снега, казалось, были разубраны в новые торжественные ризы.
Детскость выражения ее лица в соединении
с тонкой красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но, что всегда, как неожиданность, поражало в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина в волшебный мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным, каким он мог запомнить себя в редкие
дни своего раннего детства.
— Может быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое
дело, а мы
с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы….
Она видела, что сверстницы Кити составляли какие-то общества, отправлялись на какие-то курсы, свободно обращались
с мужчинами, ездили одни по улицам, многие не приседали и, главное, были все твердо уверены, что выбрать себе мужа есть их
дело, а не родителей.
Нынешний
день,
с появлением Левина, ей прибавилось еще новое беспокойство.
Взойдя наверх одеться для вечера и взглянув в зеркало, она
с радостью заметила, что она в одном из своих хороших
дней и в полном обладании всеми своими силами, а это ей так нужно было для предстоящего: она чувствовала в себе внешнюю тишину и свободную грацию движений.
Теперь она верно знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый раз всё
дело представилось ей совсем
с другой, новой стороны. Тут только она поняла, что вопрос касается не ее одной, —
с кем она будет счастлива и кого она любит, — но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко… За что? За то, что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
Она, счастливая, довольная после разговора
с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она не намерена была говорить ему о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на то, что ей кажется
дело с Вронским совсем конченным, что оно решится, как только приедет его мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
На другой
день, в 11 часов утра, Вронский выехал на станцию Петербургской железной дороги встречать мать, и первое лицо, попавшееся ему на ступеньках большой лестницы, был Облонский, ожидавший
с этим же поездом сестру.
— Успокой руки, Гриша, — сказала она и опять взялась за свое одеяло, давнишнюю работу, зa которую она всегда бралась в тяжелые минуты, и теперь вязала нервно, закидывая пальцем и считая петли. Хотя она и велела вчера сказать мужу, что ей
дела нет до того, приедет или не приедет его сестра, она всё приготовила к ее приезду и
с волнением ждала золовку.
Все эти
дни Долли была одна
с детьми. Говорить о своем горе она не хотела, а
с этим горем на душе говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить о своем унижении
с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
Весь
день этот Анна провела дома, то есть у Облонских, и не принимала никого, так как уж некоторые из ее знакомых, успев узнать о ее прибытии, приезжали в этот же
день. Анна всё утро провела
с Долли и
с детьми. Она только послала записочку к брату, чтоб он непременно обедал дома. «Приезжай, Бог милостив», писала она.
Вспоминал потом про историю
с мальчиком, которого он взял из деревни, чтобы воспитывать, и в припадке злости так избил, что началось
дело по обвинению в причинении увечья.
Вспоминал затеянный им постыдный процесс
с братом Сергеем Иванычем за то, что тот будто бы не выплатил ему долю из материнского имения; и последнее
дело, когда он уехал служить в Западный край, и там попал под суд за побои, нанесенные старшине….
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, — моя подруга жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из дома, — и он дернулся шеей, говоря это. — Но люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет знать, — прибавил он, возвышая голос и хмурясь, — прошу любить и уважать ее. Она всё равно что моя жена, всё равно. Так вот, ты знаешь,
с кем имеешь
дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот Бог, а вот порог.
— Так видишь, — продолжал Николай Левин,
с усилием морща лоб и подергиваясь. Ему, видимо, трудно было сообразить, что сказать и сделать. — Вот видишь ли… — Он указал в углу комнаты какие-то железные бруски, завязанные бичевками. — Видишь ли это? Это начало нового
дела, к которому мы приступаем.
Дело это есть производительная артель….
Во-первых,
с этого
дня он решил, что не будет больше надеяться на необыкновенное счастье, какое ему должна была дать женитьба, и вследствие этого не будет так пренебрегать настоящим.
— В кого же дурной быть? А Семен рядчик на другой
день вашего отъезда пришел. Надо будет порядиться
с ним, Константин Дмитрич, — сказал приказчик. — Я вам прежде докладывал про машину.
Потому ли, что дети непостоянны или очень чутки и почувствовали, что Анна в этот
день совсем не такая, как в тот, когда они так полюбили ее, что она уже не занята ими, — но только они вдруг прекратили свою игру
с тетей и любовь к ней, и их совершенно не занимало то, что она уезжает.
Всё в том же духе озабоченности, в котором она находилась весь этот
день, Анна
с удовольствием и отчетливостью устроилась в дорогу; своими маленькими ловкими руками она отперла и заперла красный мешочек, достала подушечку, положила себе на колени и, аккуратно закутав ноги, спокойно уселась.
Не раз говорила она себе эти последние
дни и сейчас только, что Вронский для нее один из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда не позволит себе и думать о нем; но теперь, в первое мгновенье встречи
с ним, ее охватило чувство радостной гордости.
— Да, как видишь, нежный муж, нежный, как на другой год женитьбы, сгорал желанием увидеть тебя, — сказал он своим медлительным тонким голосом и тем тоном, который он всегда почти употреблял
с ней, тоном насмешки над тем, кто бы в самом
деле так говорил.
Дело сестричек (это было филантропическое, религиозно-патриотическое учреждение) пошло было прекрасно, но
с этими господами ничего невозможно сделать, — прибавила графиня Лидия Ивановна
с насмешливою покорностью судьбе.
За обедом он поговорил
с женой о московских
делах,
с насмешливою улыбкой спрашивал о Степане Аркадьиче; но разговор шел преимущественно общий, о петербургских служебных и общественных
делах.
Она видела, что Алексей Александрович хотел что-то сообщить ей приятное для себя об этом
деле, и она вопросами навела его на рассказ. Он
с тою же самодовольною улыбкой рассказал об овациях, которые были сделаны ему вследствие этого проведенного положения.
— Он всё не хочет давать мне развода! Ну что же мне делать? (Он был муж ее.) Я теперь хочу процесс начинать. Как вы мне посоветуете? Камеровский, смотрите же за кофеем — ушел; вы видите, я занята
делами! Я хочу процесс, потому что состояние мне нужно мое. Вы понимаете ли эту глупость, что я ему будто бы неверна,
с презрением сказала она, — и от этого он хочет пользоваться моим имением.
— Вот как! — проговорил князь. — Так и мне собираться? Слушаю-с, — обратился он к жене садясь. — А ты вот что, Катя, — прибавил он к меньшой дочери, — ты когда-нибудь, в один прекрасный
день, проснись и скажи себе: да ведь я совсем здорова и весела, и пойдем
с папа опять рано утром по морозцу гулять. А?
Еще как только Кити в слезах вышла из комнаты, Долли
с своею материнскою, семейною привычкой тотчас же увидала, что тут предстоит женское
дело, и приготовилась сделать его.
Она ему не подавала никакого повода, но каждый раз, когда она встречалась
с ним, в душе ее загоралось то самое чувство оживления, которое нашло на нее в тот
день в вагоне, когда она в первый раз увидела его.
Вронский поехал во Французский театр, где ему действительно нужно было видеть полкового командира, не пропускавшего ни одного представления во Французском театре,
с тем чтобы переговорить
с ним о своем миротворстве, которое занимало и забавляло его уже третий
день. В
деле этом был замешан Петрицкий, которого он любил, и другой, недавно поступивший, славный малый, отличный товарищ, молодой князь Кедров. А главное, тут были замешаны интересы полка.
— Скверная история, но уморительная. Не может же Кедров драться
с этим господином! Так ужасно горячился? — смеясь переспросил он. — А какова нынче Клер? Чудо! — сказал он про новую французскую актрису. — Сколько ни смотри, каждый
день новая. Только одни французы могут это.
— Говорят, что это очень трудно, что только злое смешно, — начал он
с улыбкою. — Но я попробую. Дайте тему. Всё
дело в теме. Если тема дана, то вышивать по ней уже легко. Я часто думаю, что знаменитые говоруны прошлого века были бы теперь в затруднении говорить умно. Всё умное так надоело…
Вронский был не только знаком со всеми, но видал каждый
день всех, кого он тут встретил, и потому он вошел
с теми спокойными приемами,
с какими входят в комнату к людям, от которых только что вышли.
С книгой под мышкой он пришел наверх; но в нынешний вечер, вместо обычных мыслей и соображений о служебных
делах, мысли его были наполнены женою и чем-то неприятным, случившимся
с нею.
Всю жизнь свою Алексей Александрович прожил и проработал в сферах служебных, имеющих
дело с отражениями жизни.
— Ну-с, я слушаю, что будет, — проговорила она спокойно и насмешливо. — И даже
с интересом слушаю, потому, что желала бы понять, в чем
дело.
Каждый раз, как он начинал думать об этом, он чувствовал, что нужно попытаться еще раз, что добротою, нежностью, убеждением еще есть надежда спасти ее, заставить опомниться, и он каждый
день сбирался говорить
с ней.
Но и после, и на другой и на третий
день, она не только не нашла слов, которыми бы она могла выразить всю сложность этих чувств, но не находила и мыслей, которыми бы она сама
с собой могла обдумать всё, что было в ее душе.
Еще в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он говорил себе: «так же краснел и вздрагивал я, считая всё погибшим, когда получил единицу за физику и остался на втором курсе; так же считал себя погибшим после того, как испортил порученное мне
дело сестры. И что ж? — теперь, когда прошли года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же будет и
с этим горем. Пройдет время, и я буду к этому равнодушен».