Неточные совпадения
Была пятница, и в столовой часовщик Немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что Немец «сам был заведен на всю жизнь, чтобы заводить часы», — и улыбнулся. Степан Аркадьич любил хорошую шутку. «А может быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется,
подумал он. Это
надо рассказать».
— Нет, —
подумав, отвечал Левин, — мне еще
надо съездить.
— Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, — отвечал Левин, с трудом удерживая улыбку счастья, выступавшую невольно на его лице. «Да, —
думал он, — вот это жизнь, вот это счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать, что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой… А тогда?… Но
надо же!
надо,
надо! Прочь слабость!»
И вдруг они оба почувствовали, что хотя они и друзья, хотя они обедали вместе и пили вино, которое должно было бы еще более сблизить их, но что каждый
думает только о своем, и одному до другого нет дела. Облонский уже не раз испытывал это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и знал, что
надо делать в этих случаях.
— Нет, я
думаю, без шуток, что для того чтоб узнать любовь,
надо ошибиться и потом поправиться, — сказала княгиня Бетси.
— Вот именно, — подхватила Бетси, —
надо ошибиться и поправиться. Как вы об этом
думаете? — обратилась она к Анне, которая с чуть заметною твердою улыбкой на губах молча слушала этот разговор.
«Сказать или не сказать? —
думала она, глядя в его спокойные ласковые глаза. — Он так счастлив, так занят своими скачками, что не поймет этого как
надо, не поймет всего значения для нас этого события».
В то самое мгновение, как Вронский
подумал о том, что
надо теперь обходить Махотина, сама Фру-Фру, поняв уже то, что он
подумал, безо всякого поощрения, значительно наддала и стала приближаться к Махотину с самой выгодной стороны, со стороны веревки.
Трудно было только тогда, когда
надо было прекращать это сделавшееся бессознательным движенье и
думать; когда
надо было окашивать кочку или невыполоный щавельник.
Левин шел за ним и часто
думал, что он непременно упадет, поднимаясь с косою на такой крутой бугор, куда и без косы трудно влезть; но он взлезал и делал что
надо.
— Да, разумеется. Да что же! Я не стою за свое, — отвечал Левин с детскою, виноватою улыбкой. «О чем бишь я спорил? —
думал он. — Разумеется, и я прав и он прав, и всё прекрасно.
Надо только пойти в контору распорядиться». Он встал, потягиваясь и улыбаясь.
Левин видел, что она несчастлива, и постарался утешить ее, говоря, что это ничего дурного не доказывает, что все дети дерутся; но, говоря это, в душе своей Левин
думал: «нет, я не буду ломаться и говорить по-французски со своими детьми, но у меня будут не такие дети;
надо только не портить, не уродовать детей, и они будут прелестны. Да, у меня будут не такие дети».
Для чего она сказала это, чего она за секунду не
думала, она никак бы не могла объяснить. Она сказала это по тому только соображению, что, так как Вронского не будет, то ей
надо обеспечить свою свободу и попытаться как-нибудь увидать его. Но почему она именно сказала про старую фрейлину Вреде, к которой ей нужно было, как и ко многим другим, она не умела бы объяснить, а вместе с тем, как потом оказалось, она, придумывая самые хитрые средства для свидания с Вронским, не могла придумать ничего лучшего.
— «Никак», — подхватил он тонко улыбаясь, — это лучшее средство. — Я давно вам говорю, — обратился он к Лизе Меркаловой, — что для того чтобы не было скучно,
надо не
думать, что будет скучно. Это всё равно, как не
надо бояться, что не заснешь, если боишься бессонницы. Это самое и сказала вам Анна Аркадьевна.
— Вот оно! Вот оно! — смеясь сказал Серпуховской. — Я же начал с того, что я слышал про тебя, про твой отказ… Разумеется, я тебя одобрил. Но на всё есть манера. И я
думаю, что самый поступок хорош, но ты его сделал не так, как
надо.
«
Надо только упорно итти к своей цели, и я добьюсь своего», —
думал Левин, — а работать и трудиться есть из-за чего.
«Это
надо записать, —
подумал он.
— О своей душе, известное дело, пуще всего
думать надо, — сказала она со вздохом. — Вон Парфен Денисыч, даром что неграмотный был, а так помер, что дай Бог всякому, — сказала она про недавно умершего дворового. — Причастили, особоровали.
Левин говорил то, что он истинно
думал в это последнее время. Он во всем видел только смерть или приближение к ней. Но затеянное им дело тем более занимало его.
Надо же было как-нибудь доживать жизнь, пока не пришла смерть. Темнота покрывала для него всё; но именно вследствие этой темноты он чувствовал, что единственною руководительною нитью в этой темноте было его дело, и он из последних сил ухватился и держался за него.
― Скоро, скоро. Ты говорил, что наше положение мучительно, что
надо развязать его. Если бы ты знал, как мне оно тяжело, что бы я дала за то, чтобы свободно и смело любить тебя! Я бы не мучалась и тебя не мучала бы своею ревностью… И это будет скоро, но не так, как мы
думаем.
— Я
думаю,
надо иметь большую силу для охоты на медведей, — сказал Алексей Александрович, имевший самые туманные понятия об охоте, намазывая сыр и прорывая тоненький, как паутина, мякиш хлеба.
— Когда же?
Надо благословить и объявить. А когда же свадьба? Как ты
думаешь, Александр?
— А что же, правда, что этот Михайлов в такой бедности? — спросил Вронский,
думая, что ему, как русскому меценату, несмотря на то, хороша ли или дурна его картина,
надо бы помочь художнику.
Портрет с пятого сеанса поразил всех, в особенности Вронского, не только сходством, но и особенною красотою. Странно было, как мог Михайлов найти ту ее особенную красоту. «
Надо было знать и любить ее, как я любил, чтобы найти это самое милое ее душевное выражение»,
думал Вронский, хотя он по этому портрету только узнал это самое милое ее душевное выражение. Но выражение это было так правдиво, что ему и другим казалось, что они давно знали его.
— Я? я
думала… Нет, нет, иди, пиши, не развлекайся, — сказала она, морща губы, — и мне
надо теперь вырезать вот эти дырочки, видишь?
«И как они все сильны и здоровы физически, —
подумал Алексей Александрович, глядя на могучего с расчесанными душистыми бакенбардами камергера и на красную шею затянутого в мундире князя, мимо которых ему
надо было пройти. — Справедливо сказано, что всё в мире есть зло»,
подумал он, косясь еще раз на икры камергера.
— Вы приедете ко мне, — сказала графиня Лидия Ивановна, помолчав, — нам
надо поговорить о грустном для вас деле. Я всё бы дала, чтоб избавить вас от некоторых воспоминаний, но другие не так
думают. Я получила от нее письмо. Она здесь, в Петербурге.
Но Василий Лукич
думал только о том, что
надо учить урок грамматики для учителя, который придет в два часа.
— Вы бы лучше
думали о своей работе, а именины никакого значения не имеют для разумного существа. Такой же день, как и другие, в которые
надо работать.
Надо было уходить,
надо было оставить его, — только одно это и
думала и чувствовала она.
Мать отстранила его от себя, чтобы понять, то ли он
думает, что говорит, и в испуганном выражении его лица она прочла, что он не только говорил об отце, но как бы спрашивал ее, как ему
надо об отце
думать.
В саду они наткнулись на мужика, чистившего дорожку. И уже не
думая о том, что мужик видит ее заплаканное, а его взволнованное лицо, не
думая о том, что они имеют вид людей, убегающих от какого-то несчастья, они быстрыми шагами шли вперед, чувствуя, что им
надо высказаться и разубедить друг друга, побыть одним вместе и избавиться этим от того мучения, которое оба испытывали.
Она стала
думать о том, как в Москве
надо на нынешнюю зиму взять новую квартиру, переменить мебель в гостиной и сделать шубку старшей дочери.
— Кажется, уж пора к обеду, — сказала она. — Совсем мы не видались еще. Я рассчитываю на вечер. Теперь
надо итти одеваться. Я
думаю, и ты тоже. Мы все испачкались на постройке.
— Ты говоришь, что это нехорошо? Но
надо рассудить, — продолжала она. — Ты забываешь мое положение. Как я могу желать детей? Я не говорю про страдания, я их не боюсь.
Подумай, кто будут мои дети? Несчастные дети, которые будут носить чужое имя. По самому своему рождению они будут поставлены в необходимость стыдиться матери, отца, своего рождения.
«Верно, так
надо»,
подумал он и продолжал сидеть.
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, —
надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких
думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
— Нет, — сказала она, раздражаясь тем, что он так очевидно этой переменой разговора показывал ей, что она раздражена, — почему же ты
думаешь, что это известие так интересует меня, что
надо даже скрывать? Я сказала, что не хочу об этом
думать, и желала бы, чтобы ты этим так же мало интересовался, как и я.
Испуганный тем отчаянным выражением, с которым были сказаны эти слова, он вскочил и хотел бежать за нею, но, опомнившись, опять сел и, крепко сжав зубы, нахмурился. Эта неприличная, как он находил, угроза чего-то раздражила его. «Я пробовал всё, —
подумал он, — остается одно — не обращать внимания», и он стал собираться ехать в город и опять к матери, от которой
надо было получить подпись на доверенности.
Рассуждения приводили его в сомнения и мешали ему видеть, что̀ должно и что̀ не должно. Когда же он не
думал, а жил, он не переставая чувствовал в душе своей присутствие непогрешимого судьи, решавшего, который из двух возможных поступков лучше и который хуже; и как только он поступал не так, как
надо, он тотчас же чувствовал это.
«Да,
надо опомниться и обдумать, —
думал он, пристально глядя на несмятую траву, которая была перед ним, и следя за движениями зеленой букашки, поднимавшейся по стеблю пырея и задерживаемой в своем подъеме листом снытки. — Всё сначала, — говорил он себе, отворачивая лист снытки, чтобы он не мешал букашке, и пригибая другую траву, чтобы букашка перешла на нее. — Что радует меня? Что я открыл?»
— Да вот спросите у него. Он ничего не знает и не
думает, — сказал Левин. — Ты слышал, Михайлыч, об войне? — обратился он к нему. — Вот что в церкви читали? Ты что же
думаешь?
Надо нам воевать за христиан?
«Нет, не
надо говорить —
подумал он, когда она прошла вперед его. — Это тайна для меня одного нужная, важная и невыразимая словами».