Неточные совпадения
Ответа не
было, кроме того общего ответа, который дает
жизнь на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить потребностями дня, то
есть забыться. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере, до ночи, нельзя уже вернуться к той музыке, которую
пели графинчики-женщины; стало
быть, надо забыться сном
жизни.
Если и
была причина, почему он предпочитал либеральное направление консервативному, какого держались тоже многие из его круга, то это произошло не оттого, чтоб он находил либеральное направление более разумным, но потому, что оно подходило ближе к его образу
жизни.
Либеральная партия говорила, что брак
есть отжившее учреждение и что необходимо перестроить его, и действительно, семейная
жизнь доставляла мало удовольствия Степану Аркадьичу и принуждала его лгать и притворяться, что
было так противно его натуре.
Была пятница, и в столовой часовщик Немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что Немец «сам
был заведен на всю
жизнь, чтобы заводить часы», — и улыбнулся. Степан Аркадьич любил хорошую шутку. «А может
быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется, подумал он. Это надо рассказать».
Степан Аркадьич в школе учился хорошо, благодаря своим хорошим способностям, но
был ленив и шалун и потому вышел из последних; но, несмотря на свою всегда разгульную
жизнь, небольшие чины и нестарые годы, он занимал почетное и с хорошим жалованьем место начальника в одном из московских присутствий.
Каждому казалось, что та
жизнь, которую он сам ведет,
есть одна настоящая
жизнь, а которую ведет приятель —
есть только призрак.
Когда Левин опять подбежал к Кити, лицо ее уже
было не строго, глаза смотрели так же правдиво и ласково, но Левину показалось, что в ласковости ее
был особенный, умышленно-спокойный тон. И ему стало грустно. Поговорив о своей старой гувернантке, о ее странностях, она спросила его о его
жизни.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос
жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога,
будь вполне откровенен.
— Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я
был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может
быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет
жизни. И надо решить…
Ты хочешь тоже, чтобы деятельность одного человека всегда имела цель, чтобы любовь и семейная
жизнь всегда
были одно.
Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то
жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и то, что он, влюбленный в ее дочь, ездил в дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся, не велика ли
будет честь, если он сделает предложение, и не понимал, что, ездя в дом, где девушка невеста, надо
было объясниться.
Как за минуту тому назад она
была близка ему, как важна для его
жизни! И как теперь она стала чужда и далека ему!
Вронский никогда не знал семейной
жизни. Мать его
была в молодости блестящая светская женщина, имевшая во время замужества, и в особенности после, много романов, известных всему свету. Отца своего он почти не помнил и
был воспитан в Пажеском Корпусе.
Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей
жизни, не
был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он не
был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел
быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
— Отчего? Мне — кончено! Я свою
жизнь испортил. Это я сказал и скажу, что, если бы мне дали тогда мою часть, когда мне она нужна
была, вся
жизнь моя
была бы другая.
Все эти следы его
жизни как будто охватили его и говорили ему: «нет, ты не уйдешь от нас и не
будешь другим, а
будешь такой же, каков
был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием счастья, которое не далось и невозможно тебе».
Дом
был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это
было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот
был целый мир для Левина. Это
был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою
жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
Любовь к женщине он не только не мог себе представить без брака, но он прежде представлял себе семью, а потом уже ту женщину, которая даст ему семью. Его понятия о женитьбе поэтому не
были похожи на понятия большинства его знакомых, для которых женитьба
была одним из многих общежитейских дел; для Левина это
было главным делом
жизни, от которогo зависело всё ее счастье. И теперь от этого нужно
было отказаться!
«Ну, всё кончено, и слава Богу!»
была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой, и огляделась в полусвете спального вагона. «Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет моя
жизнь, хорошая и привычная, по старому».
Анна Аркадьевна читала и понимала, но ей неприятно
было читать, то
есть следить зa отражением
жизни других людей.
Он знал только, что сказал ей правду, что он ехал туда, где
была она, что всё счастье
жизни, единственный смысл
жизни он находил теперь в том, чтобы видеть и слышать ее.
Каждая минута
жизни Алексея Александровича
была занята и распределена.
Ей так легко и спокойно
было, так ясно она видела, что всё, что ей на железной дороге представлялось столь значительным,
был только один из обычных ничтожных случаев светской
жизни и что ей ни пред кем, ни пред собой стыдиться нечего.
А
жизнь ее
была не весела.
Первое время Анна искренно верила, что она недовольна им за то, что он позволяет себе преследовать ее; но скоро по возвращении своем из Москвы, приехав на вечер, где она думала встретить его, a его не
было, она по овладевшей ею грусти ясно поняла, что она обманывала себя, что это преследование не только не неприятно ей, но что оно составляет весь интерес ее
жизни.
Он знал очень хорошо, что в глазах этих лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной женщины может
быть смешна; но роль человека, приставшего к замужней женщине и во что бы то ни стало положившего свою
жизнь на то, чтобы вовлечь ее в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда не может
быть смешна, и поэтому он с гордою и веселою, игравшею под его усами улыбкой, опустил бинокль и посмотрел на кузину.
Алексей Александрович стоял лицом к лицу пред
жизнью, пред возможностью любви в его жене к кому-нибудь кроме его, и это-то казалось ему очень бестолковым и непонятным, потому что это
была сама
жизнь.
Пучина эта
была — сама
жизнь, мост — та искусственная
жизнь, которую прожил Алексей Александрович.
Он впервые живо представил себе ее личную
жизнь, ее мысли, ее желания, и мысль, что у нее может и должна
быть своя особенная
жизнь, показалась ему так страшна, что он поспешил отогнать ее.
То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его
жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны
было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, — это желание
было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем.
Она чувствовала себя столь преступною и виноватою, что ей оставалось только унижаться и просить прощения; а в
жизни теперь, кроме его, у ней никого не
было, так что она и к нему обращала свою мольбу о прощении.
Это тело, лишенное им
жизни,
была их любовь, первый период их любви.
— Я не могу не помнить того, что
есть моя
жизнь. За минуту этого счастья…
Он не мог успокоиться, потому что он, так долго мечтавший о семейной
жизни, так чувствовавший себя созревшим для нее, всё-таки не
был женат и
был дальше, чем когда-нибудь, от женитьбы.
Хотя многие из тех планов, с которыми он вернулся в деревню, и не
были им исполнены, однако самое главное, чистота
жизни,
была соблюдена им.
Так что, несмотря на уединение или вследствие уединения,
жизнь eго
была чрезвычайно наполнена, и только изредка он испытывал неудовлетворенное желание сообщения бродящих у него в голове мыслей кому-нибудь, кроме Агафьи Михайловны хотя и с нею ему случалось нередко рассуждать о физике, теории хозяйства и в особенности о философии; философия составляла любимый предмет Агафьи Михайловны.
— Ты ведь не признаешь, чтобы можно
было любить калачи, когда
есть отсыпной паек, — по твоему, это преступление; а я не признаю
жизни без любви, — сказал он, поняв по своему вопрос Левина. Что ж делать, я так сотворен. И право, так мало делается этим кому-нибудь зла, а себе столько удовольствия…
— Непременно считать. А вот ты не считал, а Рябинин считал. У детей Рябинина
будут средства к
жизни и образованию, а у твоих, пожалуй, не
будет!
Несмотря на то, что вся внутренняя
жизнь Вронского
была наполнена его страстью, внешняя
жизнь его неизменно и неудержимо катилась по прежним, привычным рельсам светских и полковых связей и интересов.
Он чувствовал, что любовь, связывавшая его с Анной, не
была минутное увлечение, которое пройдет, как проходят светские связи не оставив других следов в
жизни того и другого, кроме приятных или неприятных воспоминаний.
Ребенок этот с своим наивным взглядом на
жизнь был компас, который показывал им степень их отклонения от того, что они знали, но не хотели знать.
Александр Вронский, несмотря на разгульную, в особенности пьяную
жизнь, по которой он
был известен,
был вполне придворный человек.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что
был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено
было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в
жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
Сколько раз во время своей восьмилетней счастливой
жизни с женой, глядя на чужих неверных жен и обманутых мужей, говорил себе Алексей Александрович: «как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?» Но теперь, когда беда пала на его голову, он не только не думал о том, как развязать это положение, но вовсе не хотел знать его, не хотел знать именно потому, что оно
было слишком ужасно, слишком неестественно.
Два человека, муж и любовник,
были для нее двумя центрами
жизни, и без помощи внешних чувств она чувствовала их близость.
Принцесса сказала: «надеюсь, что розы скоро вернутся на это хорошенькое личико», и для Щербацких тотчас же твердо установились определенные пути
жизни, из которых нельзя уже
было выйти.
Кроме того, она не могла
быть привлекательною для мужчин еще и потому, что ей недоставало того, чего слишком много
было в Кити — сдержанного огня
жизни и сознания своей привлекательности.
Жизнь эта открывалась религией, но религией, не имеющею ничего общего с тою, которую с детства знала Кити и которая выражалась в обедне и всенощной во Вдовьем Доме, где можно
было встретить знакомых, и в изучении с батюшкой наизусть славянских текстов; это
была религия возвышенная, таинственная, связанная с рядом прекрасных мыслей и чувств, в которую не только можно
было верить, потому что так велено, но которую можно
было любить.
Но Кити в каждом ее движении, в каждом слове, в каждом небесном, как называла Кити, взгляде ее, в особенности во всей истории ее
жизни, которую она знала чрез Вареньку, во всем узнавала то, «что
было важно» и чего она до сих пор не знала.
Поняв теперь ясно, что
было самое важное, Кити не удовольствовалась тем, чтобы восхищаться этим, но тотчас же всею душою отдалась этой новой, открывшейся ей
жизни.