Неточные совпадения
Весело было теперь князю и легко на сердце возвращаться на родину. День был светлый, солнечный, один из тех дней, когда вся природа дышит чем-то праздничным, цветы кажутся ярче, небо голубее, вдали прозрачными струями зыблется воздух, и человеку делается так легко, как будто бы
душа его сама перешла
в природу, и трепещет на каждом листе, и качается на каждой былинке.
И она устремила на него глаза, полные страха и ожидания, и вся
душа ее обратилась
в красноречивый умоляющий взор.
«
В сем грозно увеселительном жилище Иоанн посвящал большую часть времени церковной службе, чтобы непрестанною деятельностью успокоить
душу.
Жадно слушал Вяземский слова Ивана Васильевича. Запали они
в душу его, словно искры
в снопы овинные, загорелась страсть
в груди его, запылали очи пожаром.
— И вы дали себя перевязать и пересечь, как бабы! Что за оторопь на вас напала? Руки у вас отсохли аль
душа ушла
в пяты? Право, смеху достойно! И что это за боярин средь бело дня напал на опричников? Быть того не может. Пожалуй, и хотели б они извести опричнину, да жжется! И меня, пожалуй, съели б, да зуб неймет! Слушай, коли хочешь, чтоб я взял тебе веру, назови того боярина, не то повинися во лжи своей. А не назовешь и не повинишься, несдобровать тебе, детинушка!
Трудно описать, что произошло
в душе Хомяка. Удивление, сомнение и, наконец, злобная радость изобразились на чертах его.
Царь вперил
в него испытующий взор и старался проникнуть
в самую глубь
души его.
Кровь видят все; она красна, всякому бросается
в глаза; а сердечного плача моего никто не зрит; слезы бесцветно падают мне на
душу, но, словно смола горячая, проедают, прожигают ее насквозь по вся дни!
— Вы! — сказал он строго, — не думайте, глядя на суд мой, что я вам начал мирволить! — И
в то же время
в беспокойной
душе его зародилась мысль, что, пожалуй, и Серебряный припишет его милосердие послаблению.
В эту минуту он пожалел, что простил его, и захотел поправить свою ошибку.
Малюта слушал сына, и два чувства спорили
в нем между собою. Ему хотелось закричать на Максима, затопать на него ногами и привести его угрозами к повиновению, но невольное уважение сковывало его злобу. Он понимал чутьем, что угроза теперь не подействует, и
в низкой
душе своей начал искать других средств, чтоб удержать сына.
— Максимушка, — сказал он, — на кого же я денежки-то копил? На кого тружусь и работаю? Не уезжай от меня, останься со мною. Ты еще молод, не поспел еще
в ратный строй. Не уезжай от меня! Вспомни, что я тебе отец! Как посмотрю на тебя, так и прояснится на
душе, словно царь меня похвалил или к руке пожаловал, а обидь тебя кто, — так, кажется, и съел бы живого!
Слова эти отозвались
в самой глубине
души Иоанна. Он не знал, от призрака ли их слышит или собственная его мысль выразилась ощутительным для уха звуком.
— Это царь заутреню служит! — сказали они. — Умягчи, боже, его сердце, вложи милость
в душу его!
Верст тридцать от Слободы, среди дремучего леса, было топкое и непроходимое болото, которое народ прозвал Поганою Лужей. Много чудесного рассказывали про это место. Дровосеки боялись
в сумерки подходить к нему близко. Уверяли, что
в летние ночи над водою прыгали и резвились огоньки,
души людей, убитых разбойниками и брошенных ими
в Поганую Лужу.
— Великий государь наш, — сказал он, — часто жалеет и плачет о своих злодеях и часто молится за их
души. А что он созвал нас на молитву ночью, тому дивиться нечего. Сам Василий Великий во втором послании к Григорию Назианзину говорит: что другим утро, то трудящимся
в благочестии полунощь. Среди ночной тишины, когда ни очи, ни уши не допускают
в сердце вредительного, пристойно уму человеческому пребывать с богом!
Пора нам возвратиться к Морозову. Смущение Елены
в присутствии Серебряного не ускользнуло от проницательности боярина. Правда, сначала он подумал, что встреча с Вяземским тому причиной, но впоследствии новое подозрение зародилось
в душе его.
— Поздно, боярыня! — отвечал Вяземский со смехом. — Я уже погубил ее! Или ты думаешь, кто платит за хлеб-соль, как я, тот может спасти
душу? Нет, боярыня! Этою ночью я потерял ее навеки! Вчера еще было время, сегодня нет для меня надежды, нет уж мне прощения
в моем окаянстве! Да и не хочу я райского блаженства мимо тебя, Елена Дмитриевна!
— Елена, — сказал он, — я истекаю кровью, — холопи мои далеко… помощи взять неоткуда, может быть, чрез краткий час я отойду
в пламень вечный… полюби меня, полюби на один час… чтоб не даром отдал я
душу сатане!.. Елена! — продолжал он, собирая последние силы, — полюби меня, прилука моего сердца, погубительница
души моей!..
— Ох-ох-ох! — сказал старик, тяжело вздыхая, — лежит Афанасий Иваныч на дороге изрубленный! Но не от меча ему смерть написана. Встанет князь Афанасий Иваныч, прискачет на мельницу, скажет: где моя боярыня-душа, зазноба ретива сердца мово? А какую дам я ему отповедь? Не таков он человек, чтобы толковать с ним. Изрубит
в куски!
— Кого это господь принес
в такую пору? — сказал старик, кашляя так тяжело, как будто бы готовился выкашлять
душу.
— Эх, куманек! Много слышится, мало сказывается. Ступай теперь путем-дорогой мимо этой сосны. Ступай все прямо; много тебе будет поворотов и вправо и влево, а ты все прямо ступай; верст пять проедешь, будет
в стороне избушка,
в той избушке нет живой
души. Подожди там до ночи, придут добрые люди, от них больше узнаешь. А обратным путем заезжай сюда, будет тебе работа; залетела жар-птица
в западню; отвезешь ее к царю Далмату, а выручку пополам!
Мысль простить Серебряного мелькнула
в душе его, но тотчас же уступила место убеждению, что Никита Романович принадлежит к числу людей, которых не должно терпеть
в государстве.
«Вот и вправду веселые люди, — подумал он, — видно, что не здешние. Надоели мне уже мои сказочники. Всё одно и то же наладили, да уж и скоморохи мне наскучили. С тех пор как пошутил я с одним неосторожно, стали все меня опасаться; смешного слова не добьешься; точно будто моя вина, что у того дурака
душа не крепко
в теле сидела!»
Вот уж двадцать лет минуло с той поры, как тоска ко мне прикачнулась, привалилася, а никто ни на Волге, ни на Москве про то не знает; никому я ни слова не вымолвил; схоронил тоску
в душе своей, да и ношу двадцать лет, словно жернов на шее.
Так, глядя на зелень, на небо, на весь божий мир, Максим пел о горемычной своей доле, о золотой волюшке, о матери сырой дуброве. Он приказывал коню нести себя
в чужедальнюю сторону, что без ветру сушит, без морозу знобит. Он поручал ветру отдать поклон матери. Он начинал с первого предмета, попадавшегося на глаза, и высказывал все, что приходило ему на ум; но голос говорил более слов, а если бы кто услышал эту песню, запала б она тому
в душу и часто,
в минуту грусти, приходила бы на память…
Тихая радость проникла
в душу Максима.
Рассказ сокольника запал
в душу Максима.
— Говорят про вас, — продолжал Серебряный, — что вы бога забыли, что не осталось
в вас ни
души, ни совести. Так покажите ж теперь, что врут люди, что есть у вас и
душа и совесть. Покажите, что коли пошло на то, чтобы стоять за Русь да за веру, так и вы постоите не хуже стрельцов, не хуже опричников!
Придет
в Слободу весть недобрая, разрыдается мать Максимова, что не стало ей на помин
души поминщика и некому ее старых очей закрыть. Разрыдается слезами горючими, не воротить своего детища!
Придет
в Слободу весть недобрая, заскрежещет Малюта зубами, налетит на пленных татар, насечет
в тюрьмах копны голов и упьется кровью до жадной
души: не воротить своего детища!
— Брат мой, — сказал Серебряный, — нет ли еще чего на
душе у тебя? Нет ли какой зазнобы
в сердце? Не стыдись, Максим, кого еще жаль тебе, кроме матери?
Тишину прервал отдаленный звон бубен и тулумбасов, который медленно приближался к площади. Показалась толпа конных опричников, по пяти
в ряд. Впереди ехали бубенщики, чтобы разгонять народ и очищать дорогу государю, но они напрасно трясли свои бубны и били вощагами
в тулумбасы: нигде не видно было живой
души.
— Человеки! — сказал он им громко и внятно, дабы все на площади могли его слышать, — вы дружбой вашею и хлебом-солью с изменщиками моими заслужили себе равную с ними казнь; но я,
в умилении сердца, скорбя о погублении
душ ваших, милую вас и дарую вам живот, дабы вы покаянием искупили вины ваши и молились за меня, недостойного!
Поразив ужасом Москву, царь захотел явиться милостивым и великодушным. По приказанию его темницы были отперты, и заключенные, уже не чаявшие себе прощения, все освобождены. Некоторым Иоанн послал подарки. Казалось, давно кипевшая
в нем и долго разгоравшаяся злоба разразилась последнею казнью и вылетела из
души его, как пламенный сноп из горы огнедышащей. Рассудок его успокоился, он перестал везде отыскивать измену.
Так и
в настоящее время состояние
души Иоанна было безмятежно.
Годунов предложил Серебряному остаться у него
в доме до выступления
в поход. Этот раз предложение было сделано от
души, ибо Борис Федорович, наблюдавший за каждым словом и за каждым движением царя, заключил, что грозы более не будет и что Иоанн ограничится одною холодностью к Никите Романовичу.
— Спасибо тебе, Борис Федорыч, спасибо. Мне даже совестно, что ты уже столько сделал для меня, а я ничем тебе отплатить не могу. Кабы пришлось за тебя
в пытку идти или
в бою живот положить, я бы не задумался. А
в опричнину меня не зови, и около царя быть мне также не можно. Для этого надо или совсем от совести отказаться, или твое уменье иметь. А я бы только даром
душой кривил. Каждому, Борис Федорыч, господь свое указал: у сокола свой лет, у лебедя свой; лишь бы
в каждом правда была.
И при мысли о Максиме одиночество Никиты Романовича представилось ему еще безотраднее, ибо он ведал, что никто уже не сойдется с ним так близко, никто не пополнит своею
душою его
души, не поможет ему выяснить себе многое, что
в честном сердце своем он сознавал смутно, но чего,
в тревоге событий, он не успел облечь
в ясные очертания…