Неточные совпадения
Тем
не менее, благодаря необыкновенным приобретательным способностям матери, семья наша начала быстро богатеть, так
что в ту минуту, когда я увидал свет, Затрапезные считались чуть
не самыми богатыми помещиками в нашей местности.
О матери моей все соседи в один голос говорили,
что Бог послал в ней Василию Порфирычу
не жену, а клад.
Затем, приступая к пересказу моего прошлого, я считаю нелишним предупредить читателя,
что в настоящем труде он
не найдет сплошного изложения всехсобытий моего жития, а только ряд эпизодов, имеющих между собою связь, но в то же время представляющих и отдельное целое.
И,
что еще удивительнее: об руку с этим сплошным мучительством шло и так называемое пошехонское «раздолье», к которому и поныне
не без тихой грусти обращают свои взоры старички.
Говорят, однако ж,
что выросло нечто
не особенно важное.
Владелец этой усадьбы (называлась она, как и следует, «Отрадой») был выродившийся и совсем расслабленный представитель старинного барского рода, который по зимам жил в Москве, а на лето приезжал в усадьбу, но с соседями
не якшался (таково уж исконное свойство пошехонского дворянства,
что бедный дворянин от богатого никогда ничего
не видит, кроме пренебрежения и притеснения).
Жила она, как и при покойном муже, изолированно, с соседями
не знакомилась и преимущественно занималась тем,
что придумывала вместе с крутобедрым французом какую-нибудь новую еду, которую они и проглатывали с глазу на глаз.
И когда объявлено было крестьянское освобождение, то и с уставной грамотой Селина первая в уезде покончила, без жалоб, без гвалта, без судоговорений:
что следует отдала, да и себя
не обидела.
Что касается до усадьбы, в которой я родился и почти безвыездно прожил до десятилетнего возраста (называлась она «Малиновец»), то она,
не отличаясь ни красотой, ни удобствами, уже представляла некоторые претензии на то и другое.
Так как в то время существовала мода подстригать деревья (мода эта проникла в Пошехонье… из Версаля!), то тени в саду почти
не существовало, и весь он раскинулся на солнечном припеке, так
что и гулять в нем охоты
не было.
А «хамкам» и совсем ничего
не давали (я помню, как матушка беспокоилась во время сбора ягод,
что вот-вот подлянки ее объедят); разве уж когда,
что называется, ягоде обору нет, но и тут непременно дождутся,
что она от долговременного стояния на погребе начнет плесневеть.
Для
чего требовалась такая масса заготовок — этого я никогда
не мог понять.
Думалось,
что хотя «час» еще и
не наступил, но непременно наступит, и тогда разверзнется таинственная прорва, в которую придется валить, валить и валить.
И хоть я узнал ее, уже будучи осьми лет, когда родные мои были с ней в ссоре (думали,
что услуг от нее
не потребуется), но она так тепло меня приласкала и так приветливо назвала умницей и погладила по головке,
что я невольно расчувствовался.
Но познакомиться мне с ним
не удалось, потому
что родители мои уже разошлись с ним и называли его шалыганом.
Нянек я помню очень смутно. Они менялись почти беспрерывно, потому
что матушка была вообще гневлива и, сверх того, держалась своеобразной системы, в силу которой крепостные,
не изнывавшие с утра до ночи на работе, считались дармоедами.
Замечательно,
что между многочисленными няньками, которые пестовали мое детство,
не было ни одной сказочницы.
Ни единой струи свежего воздуха
не доходило до нас, потому
что форточек в доме
не водилось, и комнатная атмосфера освежалась только при помощи топки печей.
Катанье в санях
не было в обычае, и только по воскресеньям нас вывозили в закрытом возке к обедне в церковь, отстоявшую от дома саженях в пятидесяти, но и тут закутывали до того,
что трудно было дышать.
Очень возможно,
что, вследствие таких бессмысленных гигиенических условий, все мы впоследствии оказались хилыми, болезненными и
не особенно устойчивыми в борьбе с жизненными случайностями.
Детские комнаты, как я уже сейчас упомянул, были переполнены насекомыми и нередко оставались по нескольку дней неметенными, потому
что ничей глаз туда
не заглядывал; одежда на детях была плохая и чаще всего перешивалась из разного старья или переходила от старших к младшим; белье переменялось редко.
К чаю полагался крохотный ломоть домашнего белого хлеба; затем завтрака
не было, так
что с осьми часов до двух (время обеда) дети буквально оставались без пищи.
В девичьей, на обеденном столе, красовались вчерашние остатки,
не исключая похлебки, и матушкою, совместно с поваром, обсуждался вопрос,
что и как «подправить» к предстоящему обеду.
Матушка исподлобья взглядывала, наклонившись над тарелкой и выжидая,
что будет. Постылый в большинстве случаев, чувствуя устремленный на него ее пристальный взгляд и сознавая,
что предоставление свободы в выборе куска есть
не что иное, как игра в кошку и мышку, самоотверженно брал самый дурной кусок.
—
Что же ты получше куска
не выбрал? вон сбоку, смотри, жирный какой! — заговаривала матушка притворно ласковым голосом, обращаясь к несчастному постылому, у которого глаза были полны слез.
Да, мне и теперь становится неловко, когда я вспоминаю об этих дележах, тем больше,
что разделение на любимых и постылых
не остановилось на рубеже детства, но прошло впоследствии через всю жизнь и отразилось в очень существенных несправедливостях…
— Но вы описываете
не действительность, а какой-то вымышленный ад! — могут сказать мне.
Что описываемое мной похоже на ад — об этом я
не спорю, но в то же время утверждаю,
что этот ад
не вымышлен мной. Это «пошехонская старина» — и ничего больше, и, воспроизводя ее, я могу, положа руку на сердце, подписаться: с подлинным верно.
Я
не отрицаю, впрочем,
что встречалась и тогда другого рода действительность, мягкая и даже сочувственная. Я и ее впоследствии
не обойду. В настоящем «житии» найдется место для всего разнообразия стихий и фактов, из которых составлялся порядок вещей, называемый «стариною».
Или обращаются к отцу с вопросом: «А скоро ли вы, братец, имение на приданое молодой хозяюшки купите?» Так
что даже отец, несмотря на свою вялость, по временам гневался и кричал: «Язвы вы, язвы! как у вас язык
не отсохнет!»
Что же касается матушки, то она, натурально, возненавидела золовок и впоследствии доказала
не без жестокости,
что память у нее относительно обид
не короткая.
Мы ничего
не понимали в них, но видели,
что сила на стороне матушки и
что в то же время она чем-то кровно обидела отца.
Да оно и
не могло быть иначе, потому
что отношения к нам родителей были совсем неестественные.
Таким образом, к отцу мы, дети, были совершенно равнодушны, как и все вообще домочадцы, за исключением, быть может, старых слуг, помнивших еще холостые отцовские годы; матушку, напротив, боялись как огня, потому
что она являлась последнею карательною инстанцией и притом
не смягчала, а, наоборот, всегда усиливала меру наказания.
К сечению прибегали
не часто, но колотушки, как более сподручные, сыпались со всех сторон, так
что «постылым» совсем житья
не было.
— Ты
что глаза-то вытаращил? — обращалась иногда матушка к кому-нибудь из детей, — чай, думаешь, скоро отец с матерью умрут, так мы, дескать, живо спустим,
что они хребтом, да потом, да кровью нажили! Успокойся, мерзавец! Умрем, все вам оставим, ничего в могилу с собой
не унесем!
— А хочешь, я тебя, балбес, в Суздаль-монастырь сошлю? да, возьму и сошлю! И никто меня за это
не осудит, потому
что я мать:
что хочу, то над детьми и делаю! Сиди там да и жди, пока мать с отцом умрут, да имение свое тебе, шельмецу, предоставят.
И когда отец заметил ей: «Как же вы, сударыня, Богу молитесь, а
не понимаете,
что тут
не одно, а три слова: же, за, ны… „за нас“ то есть», — то она очень развязно отвечала...
Об отцовском имении мы
не поминали, потому
что оно, сравнительно, представляло небольшую часть общего достояния и притом всецело предназначалось старшему брату Порфирию (я в детстве его почти
не знал, потому
что он в это время воспитывался в московском университетском пансионе, а оттуда прямо поступил на службу); прочие же дети должны были ждать награды от матушки.
— Малиновец-то ведь золотое дно, даром
что в нем только триста шестьдесят одна душа! — претендовал брат Степан, самый постылый из всех, — в прошлом году одного хлеба на десять тысяч продали, да пустоша в кортому отдавали, да масло, да яйца, да тальки. Лесу-то сколько, лесу! Там онадаст или
не даст, а тут свое, законное.Нельзя из родового законной части
не выделить. Вон Заболотье — и велика Федора, да дура —
что в нем!
— Намеднись Петр Дормидонтов из города приезжал. Заперлись, завещанье писали. Я было у двери подслушать хотел, да только и успел услышать: «а егоза неповиновение…» В это время слышу: потихоньку кресло отодвигают — я как дам стрекача, только пятки засверкали! Да
что ж, впрочем, подслушивай
не подслушивай, а его — это непременно означает меня! Ушлет она меня к тотемским чудотворцам, как пить даст!
Вообще нужно сказать,
что система шпионства и наушничества была в полном ходу в нашем доме. Наушничала прислуга, в особенности должностная; наушничали дети. И
не только любимчики, но и постылые, желавшие хоть на несколько часов выслужиться.
«Девка» была существо
не только безответное, но и дешевое,
что в значительной степени увеличивало ее безответность.
Словом сказать, трагедии самые несомненные совершались на каждом шагу, и никто и
не подозревал,
что это трагедия, а говорили резонно,
что с «подлянками» иначе поступать нельзя.
И мы, дети, были свидетелями этих трагедий и глядели на них
не только без ужаса, но совершенно равнодушными глазами. Кажется, и мы
не прочь были думать,
что с «подлянками» иначе нельзя…
Были, впрочем, и либеральные помещики. Эти
не выслеживали девичьих беременностей, но замуж выходить все-таки
не позволяли, так
что, сколько бы ни было у «девки» детей, ее продолжали считать «девкою» до смерти, а дети ее отдавались в дальние деревни, в детикрестьянам. И все это хитросплетение допускалось ради лишней тальки пряжи, ради лишнего вершка кружева.
Люди позднейшего времени скажут мне,
что все это было и быльем поросло и
что, стало быть, вспоминать об этом
не особенно полезно.
Не потому ли,
что, кроме фабулы, в этом трагическом прошлом было нечто еще,
что далеко
не поросло быльем, а продолжает и доднесь тяготеть над жизнью?
Что касается до нас, то мы знакомились с природою случайно и урывками — только во время переездов на долгих в Москву или из одного имения в другое. Остальное время все кругом нас было темно и безмолвно. Ни о какой охоте никто и понятия
не имел, даже ружья, кажется, в целом доме
не было. Раза два-три в год матушка позволяла себе нечто вроде partie de plaisir [пикник (фр.).] и отправлялась всей семьей в лес по грибы или в соседнюю деревню, где был большой пруд, и происходила ловля карасей.
Затем ни зверей, ни птиц в живом виде в нашем доме
не водилось; вообще ничего сверхштатного,
что потребовало бы лишнего куска на прокорм.
Даже предрассудки и приметы были в пренебрежении, но
не вследствие свободомыслия, а потому
что следование им требовало возни и бесплодной траты времени.
Эти два предрассудка допускались, потому
что от них никакое дело
не страдало.