Неточные совпадения
Задумались головотяпы: надул курицын сын рукосуй! Сказывал, нет этого князя глупее — ан он умный! Однако воротились домой и опять
стали сами собой устраиваться. Под дождем онучи сушили, на сосну Москву смотреть лазили. И все нет
как нет порядку, да и полно. Тогда надоумил всех Пётра Комар.
А вор-новотор этим временем дошел до самого князя, снял перед ним шапочку соболиную и
стал ему тайные слова на ухо говорить. Долго они шептались, а про что — не слыхать. Только и почуяли головотяпы,
как вор-новотор говорил: «Драть их, ваша княжеская светлость, завсегда очень свободно».
Глуповцы ужаснулись. Припомнили генеральное сечение ямщиков, и вдруг всех озарила мысль: а ну,
как он этаким манером целый город выпорет! Потом
стали соображать,
какой смысл следует придавать слову «не потерплю!» — наконец прибегли к истории Глупова,
стали отыскивать в ней примеры спасительной градоначальнической строгости, нашли разнообразие изумительное, но ни до чего подходящего все-таки не доискались.
Среди всех этих толков и пересудов вдруг
как с неба упала повестка, приглашавшая именитейших представителей глуповской интеллигенции в такой-то день и час прибыть к градоначальнику для внушения. Именитые смутились, но
стали готовиться.
Среди этой общей тревоги об шельме Анельке совсем позабыли. Видя, что дело ее не выгорело, она под шумок снова переехала в свой заезжий дом,
как будто за ней никаких пакостей и не водилось, а паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский завели кондитерскую и
стали торговать в ней печатными пряниками. Оставалась одна Толстопятая Дунька, но с нею совладать было решительно невозможно.
Но на седьмом году правления Фердыщенку смутил бес. Этот добродушный и несколько ленивый правитель вдруг сделался деятелен и настойчив до крайности: скинул замасленный халат и
стал ходить по городу в вицмундире. Начал требовать, чтоб обыватели по сторонам не зевали, а смотрели в оба, и к довершению всего устроил такую кутерьму, которая могла бы очень дурно для него кончиться, если б, в минуту крайнего раздражения глуповцев, их не осенила мысль: «А ну
как, братцы, нас за это не похвалят!»
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и
стали допрашивать с пристрастием, но он,
как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
И, сказав это, вывел Домашку к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная,
как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по лицу ее. И
стала им эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.
Но летописец недаром предварял события намеками: слезы бригадировы действительно оказались крокодиловыми, и покаяние его было покаяние аспидово.
Как только миновала опасность, он засел у себя в кабинете и начал рапортовать во все места. Десять часов сряду макал он перо в чернильницу, и чем дальше макал, тем больше
становилось оно ядовитым.
Наконец, однако, сели обедать, но так
как со времени стрельчихи Домашки бригадир
стал запивать, то и тут напился до безобразия.
Стал говорить неподобные речи и, указывая на"деревянного дела пушечку", угрожал всех своих амфитрионов [Амфитрио́н — гостеприимный хозяин, распорядитель пира.] перепалить. Тогда за хозяев вступился денщик, Василий Черноступ, который хотя тоже был пьян, но не гораздо.
А глуповцы стояли на коленах и ждали. Знали они, что бунтуют, но не стоять на коленах не могли. Господи! чего они не передумали в это время! Думают:
станут они теперь есть горчицу, —
как бы на будущее время еще
какую ни на есть мерзость есть не заставили; не
станут —
как бы шелепов не пришлось отведать. Казалось, что колени в этом случае представляют средний путь, который может умиротворить и ту и другую сторону.
Когда он
стал спрашивать, на
каком основании освободили заложников, ему сослались на какой-то регламент, в котором будто бы сказано:"Аманата сечь, а будет который уж высечен, и такого более суток отнюдь не держать, а выпущать домой на излечение".
Вышел вперед белокурый малый и
стал перед градоначальником. Губы его подергивались, словно хотели сложиться в улыбку, но лицо было бледно,
как полотно, и зубы тряслись.
В 1798 году уже собраны были скоровоспалительные материалы для сожжения всего города,
как вдруг Бородавкина не
стало…"Всех расточил он, — говорит по этому случаю летописец, — так, что даже попов для напутствия его не оказалось.
Но тут встретилось непредвиденное обстоятельство. Едва Беневоленский приступил к изданию первого закона,
как оказалось, что он,
как простой градоначальник, не имеет даже права издавать собственные законы. Когда секретарь доложил об этом Беневоленскому, он сначала не поверил ему.
Стали рыться в сенатских указах, но хотя перешарили весь архив, а такого указа, который уполномочивал бы Бородавкиных, Двоекуровых, Великановых, Беневоленских и т. п. издавать собственного измышления законы, — не оказалось.
— Состояние у меня, благодарение богу, изрядное. Командовал-с;
стало быть, не растратил, а умножил-с. Следственно,
какие есть насчет этого законы — те знаю, а новых издавать не желаю. Конечно, многие на моем месте понеслись бы в атаку, а может быть, даже устроили бы бомбардировку, но я человек простой и утешения для себя в атаках не вижу-с!
— То-то! уж ты сделай милость, не издавай! Смотри,
как за это прохвосту-то (так называли они Беневоленского) досталось!
Стало быть, коли опять за то же примешься,
как бы и тебе и нам в ответ не попасть!
А поелику навоз производить
стало всякому вольно, то и хлеба уродилось столько, что, кроме продажи, осталось даже на собственное употребление:"Не то что в других городах, — с горечью говорит летописец, — где железные дороги [О железных дорогах тогда и помину не было; но это один из тех безвредных анахронизмов,
каких очень много встречается в «Летописи».
А так
как на их языке неведомая сила носила название чертовщины, то и
стали думать, что тут не совсем чисто и что, следовательно, участие черта в этом деле не может подлежать сомнению.
Все это были, однако ж, одни faз́ons de parler, [Разговоры (франц.).] и, в сущности, виконт готов был
стать на сторону
какого угодно убеждения или догмата, если имел в виду, что за это ему перепадет лишний четвертак.
Стало быть, если допустить глуповцев рассуждать, то, пожалуй, они дойдут и до таких вопросов,
как, например, действительно ли существует такое предопределение, которое делает для них обязательным претерпение даже такого бедствия,
как, например, краткое, но совершенно бессмысленное градоправительство Брудастого (см. выше рассказ"Органчик")?
Тут сначала читали критические
статьи г. Н. Страхова, но так
как они глупы, то скоро переходили к другим занятиям.
Чтение
статей Страхова уже кончилось, и собравшиеся начинали слегка вздрагивать; но едва Грустилов в качестве председателя собрания начал приседать и вообще производить предварительные действия, до восхищения души относящиеся,
как снаружи послышался шум.
То был взор, светлый
как сталь, взор, совершенно свободный от мысли и потому недоступный ни для оттенков, ни для колебаний.
Минуты этой задумчивости были самыми тяжелыми для глуповцев.
Как оцепенелые застывали они перед ним, не будучи в силах оторвать глаза от его светлого,
как сталь, взора. Какая-то неисповедимая тайна скрывалась в этом взоре, и тайна эта тяжелым, почти свинцовым пологом нависла над целым городом.
Появлялись новые партии рабочих, которые,
как цвет папоротника, где-то таинственно нарастали, чтобы немедленно же исчезнуть в пучине водоворота. Наконец привели и предводителя, который один в целом городе считал себя свободным от работ, и
стали толкать его в реку. Однако предводитель пошел не сразу, но протестовал и сослался на какие-то права.
И так
как за эту мысль никто не угрожал ему шпицрутенами, то он
стал развивать ее дальше и дальше.
Но
как пришло это баснословное богатство, так оно и улетучилось. Во-первых, Козырь не поладил с Домашкой Стрельчихой, которая заняла место Аленки. Во-вторых, побывав в Петербурге, Козырь
стал хвастаться; князя Орлова звал Гришей, а о Мамонове и Ермолове говорил, что они умом коротки, что он, Козырь,"много им насчет национальной политики толковал, да мало они поняли".
Разговор этот происходил утром в праздничный день, а в полдень вывели Ионку на базар и, дабы сделать вид его более омерзительным, надели на него сарафан (так
как в числе последователей Козырева учения было много женщин), а на груди привесили дощечку с надписью: бабник и прелюбодей. В довершение всего квартальные приглашали торговых людей плевать на преступника, что и исполнялось. К вечеру Ионки не
стало.