Неточные совпадения
И в
то же время писала к сыну Порфирию Владимирычу: «Как
жила твоя сестрица беспутно, так и умерла, покинув мне на шею своих двух щенков…»
И припомнились ей при этом многознаменательные подробности
того времени, когда она еще была «тяжела» Порфишей.
Жил у них тогда в доме некоторый благочестивый и прозорливый старик, которого называли Порфишей-блаженненьким и к которому она всегда обращалась, когда желала что-либо провидеть в будущем. И вот этот-то самый старец, когда она спросила его, скоро ли последуют роды и кого-то Бог даст ей, сына или дочь, — ничего прямо ей не ответил, но три раза прокричал петухом и вслед за
тем пробормотал...
— А деньги на что! презренный металл на что? Мало ста тысяч — двести бери! Я, брат, коли при деньгах, ничего не пожалею, только чтоб в свое удовольствие
пожить! Я, признаться сказать, ей и в
ту пору через ефрейтора три целковеньких посулил — пять, бестия, запросила!
— Покуда —
живи! — сказала она, — вот тебе угол в конторе, пить-есть будешь с моего стола, а на прочее — не погневайся, голубчик! Разносолов у меня от роду не бывало, а для тебя и подавно заводить не стану. Вот братья ужо приедут: какое положение они промежду себя для тебя присоветуют — так я с тобой и поступлю. Сама на душу греха брать не хочу, как братья решат — так
тому и быть!
— Да замолчи, Христа ради… недобрый ты сын! (Арина Петровна понимала, что имела право сказать «негодяй», но, ради радостного свидания, воздержалась.) Ну, ежели вы отказываетесь,
то приходится мне уж собственным судом его судить. И вот какое мое решение будет: попробую и еще раз добром с ним поступить: отделю ему папенькину вологодскую деревнюшку, велю там флигелечек небольшой поставить — и пусть себе
живет, вроде как убогого, на прокормлении у крестьян!
В Головлеве так в Головлеве ему
жить! — наконец сказала она, — окружил ты меня кругом! опутал! начал с
того: как вам, маменька, будет угодно! а под конец заставил-таки меня под свою дудку плясать!
Тем не менее, когда ей однажды утром доложили, что Степан Владимирыч ночью исчез из Головлева, она вдруг пришла в себя. Немедленно разослала весь дом на поиски и лично приступила к следствию, начав с осмотра комнаты, в которой
жил постылый. Первое, что поразило ее, — это стоявший на столе штоф, на дне которого еще плескалось немного жидкости и который впопыхах не догадались убрать.
Казалось, она ничего больше не понимала, кроме
того, что, несмотря на раздел имения и освобождение крестьян, она по-прежнему
живет в Головлеве и по-прежнему ни перед кем не отчитывается.
«Умереть бы!» — мелькало в ее голове, а через мгновенье
то же слово сменялось другим: «
Пожить бы!» Она не вспоминала ни об Иудушке, ни об умирающем сыне — оба они словно перестали существовать для нее.
— Ты, может быть, думаешь, что я смерти твоей желаю, так разуверься, мой друг! Ты только
живи, а мне, старухе, и горюшка мало! Что мне! мне и тепленько, и сытенько у тебя, и даже ежели из сладенького чего-нибудь захочется — все у меня есть! Я только насчет
того говорю, что у христиан обычай такой есть, чтобы в ожидании предбудущей жизни…
— Против всего нынче науки пошли. Против дождя — наука, против вёдра — наука. Прежде бывало попросту: придут да молебен отслужат — и даст Бог. Вёдро нужно — вёдро Господь пошлет; дождя нужно — и дождя у Бога не занимать стать. Всего у Бога довольно. А с
тех пор как по науке начали
жить — словно вот отрезало: все пошло безо времени. Сеять нужно — засуха, косить нужно — дождик!
Чтоб как-нибудь скрыть в собственных глазах эту пустоту, она распорядилась немедленно заколотить парадные комнаты и мезонин, в котором
жили сироты («кстати, и дров меньше выходить будет», — думала она при этом), а для себя отделила всего две комнаты, из которых в одной помещался большой киот с образами, а другая представляла в одно и
то же время спальную, кабинет и столовую.
Но так как Арина Петровна с детства почти безвыездно
жила в деревне,
то эта бедная природа не только не казалась ей унылою, но даже говорила ее сердцу и пробуждала остатки чувств, которые в ней теплились.
Вообще она
жила, как бы не участвуя лично в жизни, а единственно в силу
того, что в этой развалине еще хоронились какие-то забытые концы, которые надлежало собрать, учесть и подвести итоги. Покуда эти концы были еще налицо, жизнь шла своим чередом, заставляя развалину производить все внешние отправления, какие необходимы для
того, чтоб это полусонное существование не рассыпалось в прах.
Говорили обо всем: о
том, какие прежде бывали урожаи и какие нынче бывают; о
том, как прежде живали помещики и как нынче
живут; о
том, что соль, что ли, прежде лучше была, а только нет нынче прежнего огурца.
— И я про
то же говорю. Коли захочет Бог — замерзнет человек, не захочет —
жив останется. Опять и про молитву надо сказать: есть молитва угодная и есть молитва неугодная. Угодная достигает, а неугодная — все равно, что она есть, что ее нет. Может, дяденькина-то молитва неугодная была — вот она и не достигла.
«Старушка крепунька! — мечталось ему иногда, — не
проживет она всего — где
прожить! В
то время, как она нас отделяла, хороший у нее капитал был! Разве сироткам чего не передала ли — да нет, и сироткам не много даст! Есть у старушки деньги, есть!»
— Зачем нанимать? свои лошади есть! Ты, чай, не чужая! Племяннушка… племяннушкой мне приходишься! — всхлопотался Порфирий Владимирыч, осклабляясь «по-родственному», — кибиточку… парочку лошадушек — слава
те Господи! не пустодомом
живу! Да не поехать ли и мне вместе с тобой! И на могилке бы побывали, и в Погорелку бы заехали! И туда бы заглянули, и там бы посмотрели, и поговорили бы, и подумали бы, чту и как… Хорошенькая ведь у вас усадьбица, полезные в ней местечки есть!
— Об том-то я и говорю. Потолкуем да поговорим, а потом и поедем. Благословясь да Богу помолясь, а не так как-нибудь: прыг да шмыг! Поспешишь — людей насмешишь! Спешат-то на пожар, а у нас, слава Богу, не горит! Вот Любиньке —
той на ярмарку спешить надо, а тебе что! Да вот я тебя еще что спрошу: ты в Погорелке, что ли,
жить будешь?
— Вот если б я кого-нибудь обидел, или осудил, или дурно об ком-нибудь высказался — ну, тогда точно! можно бы и самого себя за это осудить! А
то чай пить, завтракать, обедать… Христос с тобой! да и ты, как ни прытка, а без пищи не
проживешь!
— Я-то? мне — что!
Поживете — сами увидите! А мне что! Откажут от места — я опять к батюшке уйду. И
то ведь скучно здесь; правду вы это сказали.
— Чтоб я могла здесь остаться, это вы напрасно даже предполагаете. А вот, что скучно в Головлеве — это так. И чем дольше вы будете здесь
жить,
тем будет скучнее.
— Не знаю, почему они беспутные… Известно, господа требуют… Который господин нашу сестру на любовь с собой склонил… ну, и
живет она, значит… с им! И мы с вами не молебны, чай, служим, а
тем же, чем и мазулинский барин, занимаемся.
— Вот уж правду погорелковская барышня сказала, что страшно с вами. Страшно и есть. Ни удовольствия, ни радости, одни только каверзы… В тюрьме арестанты лучше
живут. По крайности, если б у меня теперича ребенок был — все бы я забаву какую ни на есть видела. А
то на-тко! был ребенок — и
того отняли!
— Я, маменька, не сержусь, я только по справедливости сужу… что правда,
то правда — терпеть не могу лжи! с правдой родился, с правдой
жил, с правдой и умру! Правду и Бог любит, да и нам велит любить. Вот хоть бы про Погорелку; всегда скажу, много, ах, как много денег вы извели на устройство ее.
— Ты думаешь, Бог-то далеко, так он и не видит? — продолжает морализировать Порфирий Владимирыч, — ан Бог-то — вот он. И там, и тут, и вот с нами, покуда мы с тобой говорим, — везде он! И все он видит, все слышит, только делает вид, будто не замечает. Пускай, мол, люди своим умом
поживут; посмотрим, будут ли они меня помнить! А мы этим пользуемся, да вместо
того чтоб Богу на свечку из достатков своих уделить, мы — в кабак да в кабак! Вот за это за самое и не подает нам Бог ржицы — так ли, друг?
— Что дяденька! так ништо… Только слава, что
живут, а
то и не видим их почйсть никогда!
— Да, доигралась. Любинька —
та «доигралась» и умерла, а я вот…
живу!
Аннинька
проживала последние запасные деньги. Еще неделя — и ей не миновать было постоялого двора, наравне с девицей Хорошавиной, игравшей Парфенису и пользовавшейся покровительством квартального надзирателя. На нее начало находить что-то вроде отчаяния,
тем больше, что в ее номер каждый день таинственная рука подбрасывала записку одного и
того же содержания: «Перикола! покорись! Твой Кукишев». И вот в эту тяжелую минуту к ней совсем неожиданно ворвалась Любинька.
Люлькин, впрочем, ездил, для вида, в Москву и, воротившись, сказывал, что продал на сруб лес, а когда ему напомнили, что он уже четыре года
тому назад, когда
жил с цыганкой Домашкой, продал лес,
то он возражал, что тогда он сбыл урочище Дрыгаловское, а теперь — пустошь Дашкину Стыдобушку.
Следующее лето было ужасно. Мало-помалу сестер начали возить по гостиницам к проезжающим господам, и на них установилась умеренная такса. Скандалы следовали за скандалами, побоища за побоищами, но сестры были живучи, как кошки, и все льнули, все желали
жить. Они напоминали
тех жалких собачонок, которые, несмотря на ошпаривания, израненные, с перешибленными ногами, все-таки лезут в облюбованное место, визжат и лезут. Держать при театре подобные личности оказывалось неудобным.
Сверх
того, Любинька была рассудительна и как-то совершенно ясно сообразила, что
жить даже и расчета нет.
Иудушка в течение долгой пустоутробной жизни никогда даже в мыслях не допускал, что тут же, о бок с его существованием, происходит процесс умертвия. Он
жил себе потихоньку да помаленьку, не торопясь да Богу помолясь, и отнюдь не предполагал, что именно из этого-то и выходит более или менее тяжелое увечье. А, следовательно,
тем меньше мог допустить, что он сам и есть виновник этих увечий.
Одним словом, с какой стороны ни подойди, все расчеты с жизнью покончены.
Жить и мучительно, и не нужно; всего нужнее было бы умереть; но беда в
том, что смерть не идет. Есть что-то изменнически-подлое в этом озорливом замедлении умирания, когда смерть призывается всеми силами души, а она только обольщает и дразнит…
Неточные совпадения
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу
жить без Петербурга. За что ж, в самом деле, я должен погубить жизнь с мужиками? Теперь не
те потребности; душа моя жаждет просвещения.
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с
тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по
жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
Бобчинский. Да если этак и государю придется,
то скажите и государю, что вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе
живет Петр Иванович Бобчинскнй.
Чтобы ему, если и тетка есть,
то и тетке всякая пакость, и отец если
жив у него,
то чтоб и он, каналья, околел или поперхнулся навеки, мошенник такой!
Так как я знаю, что за тобою, как за всяким, водятся грешки, потому что ты человек умный и не любишь пропускать
того, что плывет в руки…» (остановясь), ну, здесь свои… «
то советую тебе взять предосторожность, ибо он может приехать во всякий час, если только уже не приехал и не
живет где-нибудь инкогнито…