Неточные совпадения
Держит она себя грозно; единолично и бесконтрольно управляет обширным головлевским имением, живет уединенно, расчетливо,
почти скупо, с соседями дружбы не водит, местным властям доброхотствует, а от детей требует, чтоб они были
в таком у нее послушании, чтобы при каждом поступке спрашивали себя: что-то об этом маменька скажет?
В минуту, когда начинается этот рассказ, это был уже дряхлый старик, который
почти не оставлял постели, а ежели изредка и выходил из спальной, то единственно для того, чтоб просунуть голову
в полурастворенную дверь жениной комнаты, крикнуть: «Черт!» — и опять скрыться.
— Постой! помолчи минутку! дай матери слово сказать! Помнишь ли, что
в заповеди-то сказано:
чти отца твоего и матерь твою — и благо ти будет… стало быть, ты «блага»-то себе не хочешь?
Как сама она, раз войдя
в колею жизни,
почти машинально наполняла ее одним и тем же содержанием, так, по мнению ее, должны были поступать и другие.
Сие да послужит нам всем уроком: кто семейными узами небрежет — всегда должен для себя такого конца ожидать. И неудачи
в сей жизни, и напрасная смерть, и вечные мучения
в жизни следующей — все из сего источника происходит. Ибо как бы мы ни были высокоумны и даже знатны, но ежели родителей не
почитаем, то оные как раз и высокоумие, и знатность нашу
в ничто обратят. Таковы правила, кои всякий живущий
в сем мире человек затвердить должен, а рабы, сверх того, обязаны
почитать господ.
Впрочем, несмотря на сие, все
почести отшедшему
в вечность были отданы сполна, яко сыну. Покров из Москвы выписали, а погребение совершал известный тебе отец архимандрит соборне. Сорокоусты же и поминовения и поднесь совершаются, как следует, по христианскому обычаю. Жаль сына, но роптать не смею и вам, дети мои, не советую. Ибо кто может сие знать? — мы здесь ропщем, а его душа
в горних увеселяется!»
И вот,
в ту самую минуту, когда капитал Арины Петровны до того умалился, что сделалось
почти невозможным самостоятельное существование на проценты с него, Иудушка, при самом почтительном письме, прислал ей целый тюк форм счетоводства, которые должны были служить для нее руководством на будущее время при составлении годовой отчетности. Тут, рядом с главными предметами хозяйства, стояли: малина, крыжовник, грибы и т. д. По всякой статье был особенный счет приблизительно следующего содержания...
Словно живой, метался перед ним этот паскудный образ, а
в ушах раздавалось слезно-лицемерное пустословие Иудушки, пустословие,
в котором звучала какая-то сухая,
почти отвлеченная злоба ко всему живому, не подчиняющемуся кодексу, созданному преданием лицемерия.
— Не сделал? ну, и тем лучше, мой друг! По закону — оно даже справедливее. Ведь не чужим, а своим же присным достанется. Я вот на
чту уж хил — одной ногой
в могиле стою! а все-таки думаю: зачем же мне распоряжение делать, коль скоро закон за меня распорядиться может. И ведь как это хорошо, голубчик! Ни свары, ни зависти, ни кляуз… закон!
Многих он так-то затаскал и сам ничего не выиграл (его привычку кляузничать так везде знали, что,
почти не разбирая дел, отказывали
в его претензиях), и народ волокитами да прогулами разорил.
Но так как Арина Петровна с детства
почти безвыездно жила
в деревне, то эта бедная природа не только не казалась ей унылою, но даже говорила ее сердцу и пробуждала остатки чувств, которые
в ней теплились.
Прошло лет пять со времени переселения Арины Петровны
в Погорелку. Иудушка как засел
в своем родовом Головлеве, так и не двигается оттуда. Он значительно постарел, вылинял и потускнел, но шильничает, лжет и пустословит еще пуще прежнего, потому что теперь у него
почти постоянно под руками добрый друг маменька, которая ради сладкого старушечьего куска сделалась обязательной слушательницей его пустословия.
— А я все об том думаю, как они себя соблюдут
в вертепе-то этом? — продолжает между тем Арина Петровна, — ведь это такое дело, что тут только раз оступись — потом уж чести-то девичьей и не воротишь! Ищи ее потом да свищи!
Вставши утром, она по привычке садилась к письменному столу, по привычке же начинала раскладывать карты, но никогда
почти не доканчивала и словно застывала на месте с вперенными
в окно глазами.
И все
в доме стихло. Прислуга, и прежде предпочитавшая ютиться
в людских,
почти совсем бросила дом, а являясь
в господские комнаты, ходила на цыпочках и говорила шепотом. Чувствовалось что-то выморочное и
в этом доме, и
в этом человеке, что-то такое, что наводит невольный и суеверный страх. Сумеркам, которые и без того окутывали Иудушку, предстояло сгущаться с каждым днем все больше и больше.
— Что ж, и Бог! над этим, мой друг, смеяться нечего! Ты знаешь ли,
чту в Писании-то сказано: без воли Божьей…
— Зачем нанимать? свои лошади есть! Ты, чай, не чужая! Племяннушка… племяннушкой мне приходишься! — всхлопотался Порфирий Владимирыч, осклабляясь «по-родственному», — кибиточку… парочку лошадушек — слава те Господи! не пустодомом живу! Да не поехать ли и мне вместе с тобой! И на могилке бы побывали, и
в Погорелку бы заехали! И туда бы заглянули, и там бы посмотрели, и поговорили бы, и подумали бы,
чту и как… Хорошенькая ведь у вас усадьбица, полезные
в ней местечки есть!
То «ничто», которое
в заправском самоубийстве достигается мгновенным спуском курка, — тут,
в этом особом самоубийстве, которое называется «обновлением», достигается целым рядом суровых,
почти аскетических усилий.
Порфирий Владимирыч шуткой да смешком хотел изгладить впечатление, произведенное словом «скоморошничать», и
в знак примирения даже потянулся к племяннице, чтоб обнять ее за талию, но Анниньке все это показалось до того глупым,
почти гнусным, что она брезгливо уклонилась от ожидавшей ее ласки.
— Ну-тка, ну-тка, сударка! смотри на меня! тяжела? — допрашивала опытная старушка провинившуюся голубицу; но
в голосе ее не слышалось укоризны, а, напротив, он звучал шутливо,
почти весело, словно пахнэло на нее старым, хорошим времечком.
— И как бы ты думала!
почти на глазах у папеньки мы всю эту механику выполнили! Спит, голубчик, у себя
в спаленке, а мы рядышком орудуем! Да шепотком, да на цыпочках! Сама я, собственными руками, и рот-то ей зажимала, чтоб не кричала, и белье-то собственными руками убирала, а сынок-то ее — прехорошенький, здоровенький такой родился! — и того, села на извозчика, да
в воспитательный спровадила! Так что братец, как через неделю узнал, только ахнул: ну, сестра!
— Ну, мы хоть
в то время
в контрах промежду себя были, однако я и виду ей не подала:
честь честью ее приняла, утешила, успокоила, да, под видом гощенья, так это дело кругленько обделала, что муж и
в могилу ушел — ничего не знал!
Порфирий Владимирыч между тем продолжал с прежнею загадочностью относиться к беременности Евпраксеюшки и даже ни разу не высказался определенно относительно своей прикосновенности к этому делу. Весьма естественно, что это стесняло женщин, мешало их излияниям, и потому Иудушку
почти совсем обросили и без церемонии гнали вон, когда он заходил вечером на огонек
в Евпраксеюшкину комнату.
Он
почти игнорировал Евпраксеюшку и даже не называл ее по имени, а ежели случалось иногда спросить об ней, то выражался так: «А что та…все еще больна?» Словом сказать, оказался настолько сильным, что даже Улитушка, которая
в школе крепостного права довольно-таки понаторела
в науке сердцеведения, поняла, что бороться с таким человеком, который на все готов и на все согласен, совершенно нельзя.
Прежде ей никогда не приходило
в голову спросить себя, зачем Порфирий Владимирыч, как только встретит живого человека, так тотчас же начинает опутывать его целою сетью словесных обрывков,
в которых ни за что уцепиться невозможно, но от которых делается невыносимо тяжело; теперь ей стало ясно, что Иудушка,
в строгом смысле, не разговаривает, а «тиранит» и что, следовательно, не лишнее его «осадить», дать почувствовать, что и ему пришла пора «
честь знать».
Порфирий Владимирыч замолчал. Налитой стакан с чаем стоял перед ним
почти остывший, но он даже не притрогивался к нему. Лицо его побледнело, губы слегка вздрагивали, как бы усиливаясь сложиться
в усмешку, но без успеха.
Наступил май, пришли красные дни, и она уж
почти совсем не являлась
в дом.
Ничем не ограничиваемое воображение создает мнимую действительность, которая, вследствие постоянного возбуждения умственных сил, претворяется
в конкретную,
почти осязаемую.
На дворе декабрь
в половине; окрестность, схваченная неоглядным снежным саваном, тихо цепенеет; за ночь намело на дороге столько сугробов, что крестьянские лошади тяжко барахтаются
в снегу, вывозя пустые дровнишки. А к головлевской усадьбе и следа
почти нет. Порфирий Владимирыч до того отвык от посещений, что и главные ворота, ведущие к дому, и парадное крыльцо с наступлением осени наглухо заколотил, предоставив домочадцам сообщаться с внешним миром посредством девичьего крыльца и боковых ворот.
В Головлево явилась на этот раз уж не та красивая, бойкая и кипящая молодостью девушка, с румяным лицом, серыми глазами навыкате, с высокой грудью и тяжелой пепельной косой на голове, которая приезжала сюда вскоре после смерти Арины Петровны, а какое-то слабое, тщедушное существо с впалой грудью, вдавленными щеками, с нездоровым румянцем, с вялыми телодвижениями, существо сутулое,
почти сгорбленное.
Вызванное головлевской поездкой (после смерти бабушки Арины Петровны) сознание, что она «барышня», что у нее есть свое гнездо и свои могилы, что не все
в ее жизни исчерпывается вонью и гвалтом гостиниц и постоялых дворов, что есть, наконец, убежище,
в котором ее не настигнут подлые дыханья, зараженные запахом вина и конюшни, куда не ворвется тот «усатый», с охрипшим от перепоя голосом и воспаленными глазами (ах, что он ей говорил! какие жесты
в ее присутствии делал!), — это сознание улетучилось
почти сейчас вслед за тем, как только пропало из вида Головлево.
А когда
в третьем акте,
в сцене ночного пробуждения, она встала с кушетки
почти обнаженная, то
в зале поднялся
в полном смысле слова стон.
Было уже
почти светло, когда Кукишев, оставивши дорогую именинницу, усаживал Анниньку
в коляску. Благочестивые мещане возвращались от заутрени и, глядя на расфранченную и слегка пошатывавшуюся девицу Погорельскую 1-ю, угрюмо ворчали...
Аннинька,
почти обезумев от страха, кричала и металась по комнате. И
в то же время инстинктивно хваталась руками за горло, словно пыталась задавиться.
Вот уборная, оклеенная дешевенькими обоями по дощатой перегородке с неизбежным трюмо и не менее неизбежным букетом от подпоручика Папкова 2-го; вот сцена с закопченными, захватанными и скользкими от сырости декорациями; вот и она сама вертится на сцене, именно только вертится, воображая, что играет; вот театральный зал, со сцены кажущийся таким нарядным,
почти блестящим, а
в действительности убогий, темный, с сборною мебелью и с ложами, обитыми обшарканным малиновым плисом.
И прежде бывало, что от времени до времени на горизонте появлялась звезда с «косицей», но это случалось редко, во-первых, потому, что стена, окружавшая ту беспечальную область, на вратах которой написано: «Здесь во всякое время едят пироги с начинкой»,
почти не представляла трещин, а во-вторых, и потому, что для того, чтобы,
в сопровождении «косицы», проникнуть
в эту область, нужно было воистину иметь за душой что-либо солидное.
Конечно, было бы преувеличением сказать, что по поводу этого открытия
в душе его возникли какие-либо жизненные сопоставления, но несомненно, что
в ней произошла какая-то смута,
почти граничащая с отчаянием.