Неточные совпадения
— Сказывай, какое еще дело за
тобой есть? — решительным голосом прикрикнула на него Арина Петровна, — говори! не виляй хвостом… сумб переметная!
Сказывают еще, что смирительный дом
есть… да ведь смирительный дом — ну, как
ты его туда, экого сорокалетнего жеребца, приведешь?» Одним словом, Арина Петровна совсем растерялась при одной мысли о тех невзгодах, которые грозят взбудоражить ее мирное существование с приходом Степки-балбеса.
— Ну нет — это, брат, аттбнде! — я бы
тебя главнокомандующим надо всеми имениями сделал! Да, друг, накормил, обогрел
ты служивого — спасибо
тебе! Кабы не
ты, понтировал бы я теперь пешедралом до дома предков моих! И вольную бы
тебе сейчас в зубы, и все бы перед
тобой мои сокровища открыл —
пей,
ешь и веселись! А
ты как обо мне полагал, дружище?
— И не знаю, брат, как сказать. Говорю
тебе: все словно как во сне видел. Может, она даже и
была у меня, да я забыл. Всю дорогу, целых два месяца — ничего не помню! А с
тобой, видно, этого не случалось?
— Важно! — говорит он, — сперва
выпили, а теперь трубочки покурим! Не даст, ведьма, мне табаку, не даст — это он верно сказал. Есть-то даст ли? Объедки, чай, какие-нибудь со стола посылать
будет! Эхма!
были и у нас денежки — и нет их!
Был человек — и нет его! Так-то вот и все на сем свете! сегодня
ты и сыт и пьян, живешь в свое удовольствие, трубочку покуриваешь…
— Чаем одним наливаешься? Нехорошо, брат; оттого и брюхо у
тебя растет. С чаем надобно тоже осторожно: чашку
выпей, а сверху рюмочкой прикрой. Чай мокруту накопляет, а водка разбивает. Так, что ли?
— Ни чаю, ни табаку, ни водки — это
ты верно сказал. Говорят, она нынче в дураки играть любить стала — вот разве это? Ну, позовет играть и
напоит чайком. А уж насчет прочего — ау, брат!
— Ну, уж там как хочешь разумей, а только истинная это правда, что такое «слово»
есть. А то еще один человек сказывал: возьми, говорит, живую лягушку и положи ее в глухую полночь в муравейник; к утру муравьи ее всю объедят, останется одна косточка; вот эту косточку
ты возьми, и покуда она у
тебя в кармане — что хочешь у любой бабы проси, ни в чем
тебе отказу не
будет.
— Покуда — живи! — сказала она, — вот
тебе угол в конторе, пить-есть
будешь с моего стола, а на прочее — не погневайся, голубчик! Разносолов у меня от роду не бывало, а для
тебя и подавно заводить не стану. Вот братья ужо приедут: какое положение они промежду себя для
тебя присоветуют — так я с
тобой и поступлю. Сама на душу греха брать не хочу, как братья решат — так тому и
быть!
— Постой! помолчи минутку! дай матери слово сказать! Помнишь ли, что в заповеди-то сказано: чти отца твоего и матерь твою — и благо ти
будет… стало
быть,
ты «блага»-то себе не хочешь?
— Вот видишь,
ты и молчишь, — продолжала Арина Петровна, — стало
быть, сам чувствуешь, что блохи за
тобой есть. Ну, да уж Бог с
тобой! Для радостного свидания, оставим этот разговор. Бог, мой друг, все видит, а я… ах, как давно я
тебя насквозь понимаю! Ах, детушки, детушки! вспомните мать, как в могилке лежать
будет, вспомните — да поздно уж
будет!
— Нет,
ты погоди головой-то вертеть, — сказала она, —
ты прежде выслушай! Каково мне
было узнать, что он родительское-то благословение, словно обглоданную кость, в помойную яму выбросил? Каково мне
было чувствовать, что я, с позволения сказать, ночей недосыпала, куска недоедала, а он — на-тко! Словно вот взял, купил на базаре бирюльку — не занадобилась, и выкинул ее за окно! Это родительское-то благословение!
— Стало
быть,
ты отказываешься? Выпутывайтесь, мол, милая маменька, как сами знаете!
— Ну, голубчик, с
тобой — после! — холодно оборвала его Арина Петровна, —
ты, я вижу, по Степкиным следам идти хочешь… ах, не ошибись, мой друг! Покаешься после — да поздно
будет!
— Да замолчи, Христа ради… недобрый
ты сын! (Арина Петровна понимала, что имела право сказать «негодяй», но, ради радостного свидания, воздержалась.) Ну, ежели вы отказываетесь, то приходится мне уж собственным судом его судить. И вот какое мое решение
будет: попробую и еще раз добром с ним поступить: отделю ему папенькину вологодскую деревнюшку, велю там флигелечек небольшой поставить — и пусть себе живет, вроде как убогого, на прокормлении у крестьян!
— «Ах» да «ах» —
ты бы в ту пору, ахало, ахал, как время
было. Теперь
ты все готов матери на голову свалить, а чуть коснется до дела — тут
тебя и нет! А впрочем, не об бумаге и речь: бумагу, пожалуй, я и теперь сумею от него вытребовать. Папенька-то не сейчас, чай, умрет, а до тех пор балбесу тоже пить-есть надо. Не выдаст бумаги — можно и на порог ему указать: жди папенькиной смерти! Нет, я все-таки знать желаю:
тебе не нравится, что я вологодскую деревнюшку хочу ему отделить?
— Так… так… знала я, что
ты это присоветуешь. Ну хорошо. Положим, что сделается по-твоему. Как ни несносно мне
будет ненавистника моего всегда подле себя видеть, — ну, да видно пожалеть обо мне некому. Молода
была — крест несла, а старухе и подавно от креста отказываться не след. Допустим это,
будем теперь об другом говорить. Покуда мы с папенькой живы — ну и он
будет жить в Головлеве, с голоду не помрет. А потом как?
В Головлеве так в Головлеве ему жить! — наконец сказала она, — окружил
ты меня кругом! опутал! начал с того: как вам, маменька,
будет угодно! а под конец заставил-таки меня под свою дудку плясать!
— А кто виноват? кто над родительским благословением надругался? — сам виноват, сам именьице-то спустил! А именьице-то какое
было: кругленькое, превыгодное, пречудесное именьице! Вот кабы
ты повел себя скромненько да ладненько,
ел бы
ты и говядинку и телятинку, а не то так и соусцу бы приказал. И всего
было бы у
тебя довольно: и картофельцу, и капустки, и горошку… Так ли, брат, я говорю?
—
Ты куда ж это от матери уходил? — начала она, — знаешь ли, как
ты мать-то обеспокоил? Хорошо еще, что папенька ни об чем не узнал, — каково бы ему
было при его-то положении?
— И чем
тебе худо у матери стало! Одет
ты и сыт — слава Богу! И теплехонько
тебе, и хорошохонько… чего бы, кажется, искать! Скучно
тебе, так не прогневайся, друг мой, — на то и деревня! Веселиев да балов у нас нет — и все сидим по углам да скучаем! Вот я и рада
была бы поплясать да песни попеть — ан посмотришь на улицу, и в церковь-то Божию в этакую мукреть ехать охоты нет!
— А ежели
ты чем недоволен
был — кушанья, может
быть, недостало, или из белья там, — разве не мог
ты матери откровенно объяснить? Маменька, мол, душенька, прикажите печеночки или там ватрушечки изготовить — неужто мать в куске-то отказала бы
тебе? Или вот хоть бы и винца — ну, захотелось
тебе винца, ну, и Христос с
тобой! Рюмка, две рюмки — неужто матери жалко? А то на-тко: у раба попросить не стыдно, а матери слово молвить тяжело!
Впрочем, несмотря на сие, все почести отшедшему в вечность
были отданы сполна, яко сыну. Покров из Москвы выписали, а погребение совершал известный
тебе отец архимандрит соборне. Сорокоусты же и поминовения и поднесь совершаются, как следует, по христианскому обычаю. Жаль сына, но роптать не смею и вам, дети мои, не советую. Ибо кто может сие знать? — мы здесь ропщем, а его душа в горних увеселяется!»
— Нет,
ты не смейся, мой друг! Это дело так серьезно, так серьезно, что разве уж Господь им разуму прибавит — ну, тогда… Скажу хоть бы про себя: ведь и я не огрызок; как-никак, а и меня пристроить ведь надобно. Как тут поступить? Ведь мы какое воспитание-то получили? Потанцевать да попеть да гостей принять — что я без поганок-то без своих делать
буду? Ни я подать, ни принять, ни сготовить для себя — ничего ведь я, мой друг, не могу!
— А такое время, что вы вот газет не читаете, а я читаю. Нынче адвокаты везде пошли — вот и понимайте. Узнает адвокат, что у
тебя собственность
есть — и почнет кружить!
— Как же он
тебя кружить
будет, коль скоро у
тебя праведные документы
есть?
— Оттого и
будет повестки присылать, что не бессудная. Кабы бессудная
была, и без повесток бы отняли, а теперь с повестками. Вон у товарища моего, у Горлопятова, дядя умер, а он возьми да сдуру и прими после него наследство! Наследства-то оказался грош, а долгов — на сто тысяч: векселя, да все фальшивые. Вот и судят его третий год сряду: сперва дядино имение обрали, а потом и его собственное с аукциону продали! Вот
тебе и собственность!
— Можно бы, друг мой, и то в соображение взять, что у
тебя племянницы-сироты
есть — какой у них капитал? Ну и мать тоже… — продолжала Арина Петровна.
— Как бы то ни
было… знаю, что сама виновата… Да ведь и не Бог знает, какой грех… Думала тоже, что сын… Да и
тебе бы можно не попомнить этого матери.
—
Ты, может
быть, думаешь, что я смерти твоей желаю, так разуверься, мой друг!
Ты только живи, а мне, старухе, и горюшка мало! Что мне! мне и тепленько, и сытенько у
тебя, и даже ежели из сладенького чего-нибудь захочется — все у меня
есть! Я только насчет того говорю, что у христиан обычай такой
есть, чтобы в ожидании предбудущей жизни…
— И опять-таки скажу: хочешь сердись, хочешь не сердись, а не дело
ты говоришь! И если б я не
был христианин, я бы тоже… попретендовать за это на
тебя мог!
— Ну, перестань же, перестань! Вот я Богу помолюсь: может
быть,
ты и попокойнее
будешь…
Да, брат, всегда
ты дурным христианином
был и теперь таким же остаешься.
— Вот и насчет имения — может
быть,
ты уж и распорядился? — продолжал Иудушка.
Вот и сегодня; еду к
тебе и говорю про себя: должно
быть, у брата Павла капитал
есть! а впрочем, думаю, если и
есть у него капитал, так уж, наверное, он насчет его распоряжение сделал!
— Ну-ну-ну! успокойся! уйду! Знаю, что
ты меня не любишь… стыдно, мой друг, очень стыдно родного брата не любить! Вот я так
тебя люблю! И детям всегда говорю: хоть брат Павел и виноват передо мной, а я его все-таки люблю! Так
ты, значит, не делал распоряжений — и прекрасно, мой друг! Бывает, впрочем, иногда, что и при жизни капитал растащат, особенно кто без родных, один… ну да уж я поприсмотрю… А? что? надоел я
тебе? Ну, ну, так и
быть, уйду! Дай только Богу помолюсь!
— Прощай, друг! не беспокойся! Почивай себе хорошохонько — может, и даст Бог! А мы с маменькой потолкуем да поговорим — может
быть, что и попридумаем! Я, брат, постненького себе к обеду изготовить просил… рыбки солененькой, да грибков, да капустки — так
ты уж меня извини! Что? или опять надоел? Ах, брат, брат!.. ну-ну, уйду, уйду! Главное, мой друг, не тревожься, не волнуй себя — спи себе да почивай! Хрр… хрр… — шутливо поддразнил он в заключение, решаясь наконец уйти.
— Вот и
ты бы так отвечал, — с эполетами теперь
был бы. А
ты, Володя, что с собой думаешь?
— Нет, маменька. Хотел он что-то сказать, да я остановил. Нет, говорю, нечего об распоряжениях разговаривать! Что
ты мне, брат, по милости своей, оставишь, я всему
буду доволен, а ежели и ничего не оставишь — и даром за упокой помяну! А как ему, маменька, пожить-то хочется! так хочется! так хочется!
— И
ты, дружок,
будешь видеть, и все
будут видеть, а душа покойного радоваться
будет. Может, он что-нибудь и вымолит там для
тебя!
Ты и не ждешь — ан вдруг
тебе Бог счастье пошлет!
— Нет уж! садись! Где мне хозяйкой Бог приведет
быть, там я и сама сяду, где вздумается! а здесь
ты хозяин —
ты и садись!
— Уж коли
ты хочешь все знать, так я могу и ответ дать. Жила я тут, покуда сын Павел
был жив; умер он — я и уезжаю. А что касается до сундуков, так Улитка давно за мной по твоему приказанью следит. А по мне, лучше прямо сказать матери, что она в подозрении состоит, нежели, как змея, из-за чужой спины на нее шипеть.
— Нет, мой друг,
будет! не хочу я
тебе, на прощание, неприятного слова сказать… а нельзя мне здесь оставаться! Не у чего! Батюшка! помолимтесь!
— Тарантас — мой! — крикнула она таким болезненным криком, что всем сделалось и неловко и совестно. — Мой! мой! мой тарантас! Я его… у меня доказательства… свидетели
есть! А
ты… а
тебя… ну, да уж подожду… посмотрю, что дальше от
тебя будет! Дети! долго ли?
— Ну, вот за это спасибо! И Бог
тебя, милый дружок,
будет любить за то, что мать на старости лет покоишь да холишь. По крайности, приеду ужо в Погорелку — не скучно
будет. Всегда я икорку любила, — вот и теперь, по милости твоей полакомлюсь!
— И то
ем. Вишенки-то мне, признаться, теперь в редкость. Прежде, бывало, частенько-таки лакомливалась ими, ну а теперь… Хороши у
тебя в Головлеве вишни, сочные, крупные; вот в Дубровине как ни старались разводить — всё несладки выходят. Да
ты, Евпраксеюшка, французской-то водки клала в варенье?
— Вот
тебе и на! — произносит Порфирий Владимирыч, — ах, Володя, Володя! не добрый
ты сын! дурной! Видно, не молишься Богу за папу, что он даже память у него отнял! как же быть-то с этим, маменька?
— И то хорошо, хоть лампадочки погорели! И то для души облегчение!
Ты где садишься-то? опять, что ли, под меня ходить
будешь или крале своей станешь мирволить?
— А какой ласковый
был! — говорит он, — ничего, бывало, без позволения не возьмет. Бумажки нужно — можно, папа, бумажки взять? — Возьми, мой друг! Или не
будете ли, папа, такой добренький, сегодня карасиков в сметане к завтраку заказать? — Изволь, мой друг! Ах, Володя! Володя! Всем
ты был пайка, только тем не пайка, что папку оставил!
Петенька
был неразговорчив. На все восклицания отца: вот так сюрприз! ну, брат, одолжил! а я-то сижу да думаю: кого это, прости Господи, по ночам носит? — ан вот он кто! и т. д. — он отвечал или молчанием, или принужденною улыбкою. А на вопрос: и как это
тебе вдруг вздумалось? — отвечал даже сердечно: так вот, вздумалось и приехал.