Неточные совпадения
Прочитав этот приказ, автор невольно задумался. «Увы! — сказал он сам себе. — В мире ничего нет прочного. И Петр Михайлыч Годнев больше не смотритель, тогда
как по точному счету он носил это звание ровно двадцать пять лет. Что-то теперь старик станет поделывать? Не переменит ли образа своей жизни и где
будет каждое утро сидеть с восьми часов до двух вместо своей смотрительской каморы?»
В Эн-ске Годнев имел собственный домик с садом, а под городом тридцать благоприобретенных душ. Он
был вдов, имел дочь Настеньку и экономку Палагею Евграфовну, девицу лет сорока пяти и не совсем красивого лица. Несмотря на это, тамошняя исправница, дама весьма неосторожная на язык, говорила, что ему гораздо бы лучше следовало на своей прелестной ключнице жениться, чтоб прикрыть грех, хотя более умеренное мнение других
было таково, что
какой уж может
быть грех у таких стариков, и зачем им жениться?
Она никогда не оставалась покупками Петра Михайлыча довольною и
была в этом совершенно права: приятели купцы то обвешивали его, то продавали ему гнилое за свежее, тогда
как в самой Палагее Евграфовне расчетливое хозяйство и чистоплотность
были какими-то ненасытными страстями.
Будучи родом из каких-то немок, она, впрочем, ни на
каком языке, кроме русского, пикнуть не умела.
Приехав неизвестно
как и зачем в уездный городишко, сначала чуть
было не умерла с голоду, потом попала в больницу, куда придя Петр Михайлыч и увидев больную незнакомую даму, по обыкновению разговорился с ней; и так
как в этот год овдовел, то взял ее к себе ходить за маленькой Настенькой.
— Ну, ну, не рассказывай! Изволь-ка мне лучше прочесть: мне приятнее от автора узнать,
как и что
было, — перебивал Петр Михайлыч, и Настенька не рассказывала.
Занявшись в смотрительской составлением отчетов и рапортов, во время перемены классов Петр Михайлыч обходил училище и начинал,
как водится, с первого класса, в котором, тоже,
как водится,
была пыль столбом.
Еще в Москве он женился на какой-то вдове, бог знает из
какого звания, с пятерыми детьми, — женщине глупой, вздорной, по милости которой он, говорят, и
пить начал.
Во все время, покуда кутит муж, Экзархатова убегала к соседям; но когда он приходил в себя, принималась его,
как ржа железо,
есть, и достаточно
было ему сказать одно слово — она пустит в него чем ни попало, растреплет на себе волосы, платье и побежит к Петру Михайлычу жаловаться, прямо ворвется в смотрительскую и кричит...
— Характерная женщина! Ах,
какая характерная! Сгубила совсем человека; а
какой малый-то бесподобный! Что ты
будешь делать?
Впрочем, и Палагее Евграфовне
было не жаль: она не любила только, когда ее заставали,
как она выражалась, неприпасенную.
Капитан вставал и почтительно ему кланялся. Из одного этого поклона можно
было заключить,
какое глубокое уважение питал капитан к брату. За столом, если никого не
было постороннего, говорил один только Петр Михайлыч; Настенька больше молчала и очень мало кушала; капитан совершенно молчал и очень много
ел; Палагея Евграфовна беспрестанно вскакивала. После обеда между братьями всегда почти происходил следующий разговор...
— Господи, боже мой! Может же
быть на свете такая дурнушка,
как эта несчастная Настенька Годнева!
— Очень милая, — возражала в свою очередь исправница с ударением и вся вспыхнув,
как будто нанесено ей
было глубокое оскорбление.
Нужно ли говорить, что невыгодные отзывы исправницы
были совершенно несправедливы. Настенька, напротив,
была очень недурна собой: небольшого роста, худенькая, совершенная брюнетка, она имела густые черные волосы, большие, черные,
как две спелые вишни, глаза, полуприподнятые вверх, что придавало лицу ее несколько сентиментальное выражение; словом, головка у ней
была прехорошенькая.
Автор однажды высказал в обществе молодых деревенских девиц, что, по его мнению, если девушка мечтает при луне, так это прекрасно рекомендует ее сердце, — все рассмеялись и сказали в один голос: «
Какие глупости мечтать!» Наш великий Пушкин, призванный, кажется,
быть вечным любимцем женщин, Пушкин, которого барышни моего времени знали всего почти наизусть, которого Татьяна
была для них идеалом, — нынешние барышни почти не читали этого Пушкина, но зато поглотили целые сотни томов Дюма и Поля Феваля [Феваль Поль (1817—1887) — французский писатель, автор бульварных романов.], и знаете ли почему? — потому что там описывается двор, великолепные гостиные героинь и торжественные поезды.
Прежде молодая девушка готова
была бежать с бедным, но благородным Вольдемаром; нынче побегов нет уж больше, но зато автор с растерзанным сердцем видел десятки примеров,
как семнадцатилетняя девушка употребляла все кокетство, чтоб поймать богатого старика.
У нее не
было ни гувернантки-француженки, способной передать ей тайну хорошего произношения; ее не выпрямляли и не учили приседать в пансионе; при ней даже не
было никакой практической тетушки или сестрицы, которая хлопотала бы о ее наружности и набила бы ее,
как говорит Гоголь, всяким бабьем.
Лишившись жены, Петр Михайлыч не в состоянии
был расстаться с Настенькой и вырастил ее дома. Ребенком она
была страшная шалунья: целые дни бегала в саду, рылась в песке, загорала,
как только может загореть брюнеточка, прикармливала с реки гусей и бегала даже с мещанскими мальчиками в лошадки. Ходившая каждый день на двор к Петру Михайлычу нищая, встречая ее, всегда говорила...
Учить Настеньку чистописанию, закону божию, 1-й и 2-й части арифметики и грамматике Петр Михайлыч начал сам. Девочка
была очень понятлива. С
каким восторгом он показывал своим знакомым написанную ее маленькими ручонками, но огромными буквами известную пропись: «Америка очень богата серебром!»
— Каллиграф у меня, господа, дочка
будет, право, каллиграф! — говорил он. Очень также любил проэкзаменовать ее при посторонних из таблицы и, стараясь
как бы сбивать, задавал таким образом...
У ней
была всего одна дочь, мамзель Полина, девушка, говорят, очень умная и образованная, но, к несчастью, с каким-то болезненным цветом лица и,
как ходили слухи, без двух ребер в одном боку — недостаток, который, впрочем, по наружности почти невозможно
было заметить.
Палагея Евграфовна,
как истая немка,
бывши мастерицей стряпать, не умела одевать.
По самодовольному и спокойному выражению лица его можно
было судить,
как далек он
был от мысли, что с первого же шагу маленькая, худощавая Настенька
была совершенно уничтожена представительною наружностью старшей дочери князя Ивана, девушки лет восьмнадцати и обаятельной красоты, и что, наконец, тут же сидевшая в зале ядовитая исправница сказала своему смиренному супругу, грустно помещавшемуся около нее...
Любовь женщины она представляла себе не иначе,
как чувством, в основании которого должно
было лежать самоотвержение, жизнь в обществе — мучением, общественный суд — вздором, на который не стоит обращать внимания.
Все эти капризы и странности Петр Михайлыч, все еще видевший в дочери полуребенка, объяснял расстройством нервов и твердо
был уверен, что на следующее же лето все пройдет от купанья, а вместе с тем неимоверно восхищался, замечая, что Настенька с каждым днем обогащается сведениями, или,
как он выражался, расширяет свой умственный кругозор.
— А я, конечно, еще более сожалею об этом, потому что точно надобно
быть очень осторожной в этих случаях и хорошо знать, с
какими людьми
будешь иметь дело, — проговорила исправница, порывисто завязывая ленты своей шляпы и надевая подкрашенное боа, и тотчас же уехала.
— Эге, вот
как! Малый, должно
быть, распорядительный! Это уж, капитан, хоть бы по-вашему, по-военному; так ли, а? — произнес Петр Михайлыч, обращаясь к брату.
—
Как же-с, и почтмейстер
есть, по только наш брат, старик уж, домосед большой.
—
Какие бы они ни
были люди, — возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, — а все-таки ему не следовало поднимать носа. Гордость
есть двух родов: одна благородная — это желание
быть лучшим, желание совершенствоваться; такая гордость — принадлежность великих людей: она подкрепляет их в трудах, дает им силу поборать препятствия и достигать своей цели. А эта гордость — поважничать перед маленьким человеком — тьфу! Плевать я на нее хочу; зачем она? Это гордость глупая, смешная.
— Так, сударь, так; это выходит очень недавнее время. Желательно бы мне знать,
какие идут там суждения, так
как пишут, что на горизонте нашем
будет проходить комета.
Квартира генеральши,
как я уже заметил,
была первая в городе.
— Я с большим сожалением оставил Москву, — заговорил опять Калинович. — Нынешний год,
как нарочно, в ней
было так много хорошего. Не говоря уже о живых картинах, которые прекрасно выполняются,
было много замечательных концертов,
был, наконец, Рубини.
— Ох,
как бы это хорошо!
Как бы это
было хорошо! — отвечала экономка.
—
Как угодно-с! А мы с капитаном
выпьем. Ваше высокоблагородие, адмиральский час давно пробил — не прикажете ли?.. Приимите! — говорил старик, наливая свою серебряную рюмку и подавая ее капитану; но только что тот хотел взять, он не дал ему и сам
выпил. Капитан улыбнулся… Петр Михайлыч каждодневно делал с ним эту штуку.
— Скажите-ка мне, Яков Васильич, — начал Петр Михайлыч, — что-нибудь о Московском университете. Там, я слышал, нынче прекрасные профессора. Вы
какого изволили
быть факультета?
— Вот
как Гоголь… — стал
было он продолжать, но вдруг и приостановился.
— О, да
какой вы, должно
быть, строгий и тонкий судья! — воскликнул Петр Михайлыч.
— Это, сударыня, авторская тайна, — заметил Петр Михайлыч, — которую мы не смеем вскрывать, покуда не захочет того сам сочинитель; а бог даст, может
быть, настанет и та пора, когда Яков Васильич придет и сам прочтет нам: тогда мы узнаем, потолкуем и посудим… Однако, — продолжал он, позевнув и обращаясь к брату, —
как вы, капитан, думаете: отправиться на свои зимние квартиры или нет?
«Вон лес-то растет, а моркови негде сеять», — брюзжала она, хотя очень хорошо знала, что морковь
было бы где сеять, если б она не пустила две лишние гряды под капусту; но Петр Михайлыч, отчасти по собственному желанию, отчасти по настоянию Настеньки, оставался тверд и оставлял большую часть сада в том виде, в
каком он
был, возражая экономке...
От этой беседки, в различных расстояниях, возвышались деревянные статуи олимпийских богов,
какие, может
быть, читателям случалось видать в некогда существовавшем саду Осташевского, который служил прототипом для многих помещичьих садов.
Противоположный, низовый берег реки возвышался отлогою покатостью и сплошь
был покрыт
как бы подстриженным мелким ельником.
День
был,
как это часто бывает в начале сентября, ясный, теплый; с реки, гладкой,
как стекло, начинал подыматься легкий туман.
Но капитан покровительствовал в этом случае племяннице и, с большим секретом от Петра Михайлыча, делал иногда для нее из слабого турецкого табаку папиросы, в производстве которых желая усовершенствоваться, с большим вниманием рассматривал у всех гостей папиросы, наблюдая, из
какой они
были сделаны бумаги и
какого сорта вставлен
был картон в них.
— Что ж плакать над участью Индианы? — возразила Настенька. — Она, по-моему, вовсе не жалка,
как другим, может
быть, кажется; она по крайней мере жила и любила.
— Ральф герой? Никогда! — воскликнула Настенька. — Я не верю его любви; он,
как англичанин, чудак, занимался Индианой от нечего делать, чтоб разогнать, может
быть, свой сплин. Адвокат гораздо больше его герой: тот живой человек; он влюбляется, страдает… Индиана должна
была полюбить его, потому что он лучше Ральфа.
Очень мило и в самом смешном виде рассказала она, не щадя самое себя, единственный свой выезд на бал,
как она
была там хуже всех,
как заинтересовался ею самый ничтожный человек, столоначальник Медиокритский; наконец, представила,
как генеральша сидит,
как повертывает с медленною важностью головою и
как трудно, сминая язык, говорит.
И действительно, приказничиха начала,
как зайца, выслеживать постояльца своего и на первое время
была в совершенном от него восторге.
Соскучившись развлекаться изучением города, он почти каждый день обедал у Годневых и оставался обыкновенно там до поздней ночи,
как в единственном уголку, где радушно его приняли и где все-таки он видел человечески развитых людей; а может
быть, к тому стала привлекать его и другая, более существенная причина; но во всяком случае, проводя таким образом вечера, молодой человек отдал приличное внимание и службе; каждое утро он проводил в училище, где,
как выражался математик Лебедев, успел уж показать когти: первым его распоряжением
было — уволить Терку, и на место его
был нанят молодцеватый вахмистр.
Частые посещения молодого смотрителя к Годневым, конечно,
были замечены в городе и,
как водится, перетолкованы. Первая об этом пустила ноту приказничиха, которая совершенно переменила мнение о своем постояльце — и произошло это вследствие того, что она принялась
было делать к нему каждодневные набеги, с целью получить приличное угощение; но, к удивлению ее, Калинович не только не угощал ее, но даже не сажал и очень холодно спрашивал: «Что вам угодно?»