— Страшно простудился… ужасно!.. — говорил Грохов и затем едва собрался с силами, чтобы продолжать рассказ: — Супруг ваш опять было на дыбы, но она прикрикнула на него: «Неужели, говорит, вам деньги дороже меня, но я минуты с вами не
останусь жить, если жена ваша вернется к вам»… О господи, совсем здоровье расклеилось…
— Люблю с тех пор, как увидела вас в первый раз в театре; но вы тогда любили Домну Осиповну, а я и не знаю хорошенько, что все это время делала… Не сердитесь на меня, душенька, за мое признание… Мне недолго
осталось жить на свете.
— По крайней мере посоветуйте, что я должна делать? Нам обоим
осталось жить недолго! Сжальтесь, хоть во имя этого, надо мной! — продолжала молить его Домна Осиповна.
— Нет, нет, — заговорила она, — я не боюсь его, я боюсь смерти. Алексей, подойди сюда. Я тороплюсь оттого, что мне некогда, мне
осталось жить немного, сейчас начнется жар, и я ничего уже не пойму. Теперь я понимаю, и всё понимаю, я всё вижу.
Видно, я очень переменилась в лице, потому что он долго и пристально смотрел мне в глаза; я едва не упала без памяти при мысли, что ты нынче должен драться и что я этому причиной; мне казалось, что я сойду с ума… но теперь, когда я могу рассуждать, я уверена, что ты
останешься жив: невозможно, чтоб ты умер без меня, невозможно!
И все-таки не
останешься жить в Маниле, все захочешь на север, пусть там, кроме снега, не приснится ничего! Не нашим нервам выносить эти жаркие ласки и могучие излияния сил здешней природы.
Неточные совпадения
— Нет, — перебила его графиня Лидия Ивановна. — Есть предел всему. Я понимаю безнравственность, — не совсем искренно сказала она, так как она никогда не могла понять того, что приводит женщин к безнравственности, — но я не понимаю жестокости, к кому же? к вам! Как
оставаться в том городе, где вы? Нет, век
живи, век учись. И я учусь понимать вашу высоту и ее низость.
«После того, что произошло, я не могу более
оставаться в вашем доме. Я уезжаю и беру с собою сына. Я не знаю законов и потому не знаю, с кем из родителей должен быть сын; но я беру его с собой, потому что без него я не могу
жить. Будьте великодушны, оставьте мне его».
— Мы здесь не умеем
жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать
остается. Поехал в Париж — опять справился.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой
жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и
осталась, а это увлечение не души его…
— Мы с ним большие друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того… как вы у нас были, — сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И можете себе представить, — говорила она шопотом. — ему так жалко стало ее, что он
остался и стал помогать ей ходить за детьми. Да; и три недели
прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми.