Я, когда вышел из университета, то много занимался
русской историей, и меня всегда и больше всего поражала эпоха междуцарствия: страшная пора — Москва без царя, неприятель и неприятель всякий, — поляки, украинцы и даже черкесы, — в самом центре государства; Москва приказывает, грозит, молит к Казани, к Вологде, к Новгороду, — отовсюду молчание, и потом вдруг, как бы мгновенно, пробудилось сознание опасности; все разом встало, сплотилось, в год какой-нибудь вышвырнули неприятеля; и покуда, заметьте, шла вся эта неурядица, самым правильным образом происходил
суд, собирались подати, формировались новые рати, и вряд ли это не народная наша черта: мы не любим приказаний; нам не по сердцу чересчур бдительная опека правительства; отпусти нас посвободнее, может быть, мы и сами пойдем по тому же пути, который нам указывают; но если же заставят нас идти, то непременно возопием; оттуда же, мне кажется, происходит и ненависть ко всякого рода воеводам.
— Может быть, — продолжал Вихров, — но все-таки наш идеал царя мне кажется лучше, чем был он на Западе: там, во всех их старых легендах, их кениг — непременно храбрейший витязь, который всех сильней, больше всех может выпить, съесть; у нас же, напротив, наш любимый князь — князь ласковый, к которому потому и сошлись все богатыри земли
русской, — князь в совете мудрый, на
суде правый.