Неточные совпадения
— Не бойся, спасена
душа, — шутливо сказал Патап Максимыч, — ни зайцев, ни давленых тетерок
на стол не поставлю; христиане
будут обедать. Значит, твоя Анафролья не осквернится.
Фленушка ушла. У Алексея
на душе стало так светло, так радостно, что он даже не знал, куда деваться.
На месте не сиделось ему: то в избе
побудет, то
на улицу выбежит, то за околицу пойдет и зальется там громкою песней. В доме
петь он не смел: не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
— Какие речи ты от Настасьи Патаповны мне переносила?.. Какие слова говорила?.. Зачем же
было душу мою мутить? Теперь не знаю, что и делать с собой — хоть камень
на шею да в воду.
Настя, потупившись, перебирала руками конец передника, лицо у нее так и горело, грудь трепетно поднималась. Едва переводила она дыханье, и хоть
на душе стало светлее и радостней, а все что-то боязно
было ей, слезы к глазам подступали.
Пошел повар в тысяче рублях, но знающие люди говорили, что тузу не грех бы
было и подороже Петрушку поставить, потому что дело свое он знал
на редкость: в Английском клубе учился, сам Рахманов [Известный московский любитель покушать, проевший несколько тысяч
душ крестьян.] раза два его одобрял.
Раза три либо четыре Патап Максимыч
на свои руки Микешку брал. Чего он ни делал, чтоб направить шурина
на добрый путь, как его ни усовещивал, как ни бранил, ничем не мог пронять. Аксинья Захаровна даже ненавидеть стала брата, несмотря
на сердечную доброту свою. Совестно
было ей за него, и часто грешила она: просила
на молитве Бога, чтоб послал он поскорей по
душу непутного брата.
Отец ее
был хоть не из великих тысячников, но все же достатки имел хорошие и жил
душа в
душу с молодой женой, утешаясь, не нарадуясь
на подраставшую Груню.
— Просим любить нас, лаской своей не оставить, Аксинья Захаровна, — говорил хозяйке Данило Тихоныч. — И парнишку моего лаской не оставьте… Вы не смотрите, что
на нем такая одежа… Что станешь делать с молодежью? В городе живем, в столицах бываем; нельзя… А по
душе, сударыня, парень он у меня хороший, как
есть нашего старого завета.
Обительские заботы, чтение душеполезных книг, непрестанные молитвы, тяжелые труды и богомыслие давно водворили в
душе Манефы тихий, мирный покой. Не тревожили ее воспоминания молодости, все
былое покрылось забвением. Сама Фленушка не будила более в уме ее памяти о прошлом. Считая Якима Прохорыча в мертвых, Манефа внесла его имя в синодики постенный и литейный
на вечное поминовение.
Нелицемерен
был поклон ее перед бывшим полюбовником. Поклонилась она не любовнику, а подвижнику, благодарила она трудника, положившего
душу свою
на исканье старообрядского святительства… Ни дубравушки зеленые, ни кусты ракитовые не мелькнули в ее памяти…
— Кровь
на них, — отвечал Артемий. — С бою богатство
было брато, кровью омыто, много
душ христианских за ту казну в стары годы загублено.
На своей стороне у ней не
было ни кола, ни двора, ни угла, ни притула [Притул, или притулье, — приют, убежище, кров; происходит от глагола «притулять», имеющего три значения: прислонить или приставить, прикрыть или приютить.]; одно только и осталось за
душой богачество: наготы да босоты изувешаны шесты, холоду да голоду анбары полны…
— Разбойник, так разбойник и
есть, — сухо промолвил Патап Максимыч. — Задаром погубил христианскую
душу… Из озорства да из непутевой похвальбы… Как
есть разбойник — недаром его
на семи соборах проклинали…
— Эх вы, постники безгрешные!.. Знавал я
на своем веку таких, — шутил Патап Максимыч. —
Есть такие спасенные
души, что не только в середу, в понедельник даже молока не хлебнут, а молочнице и в Велику пятницу спуску не дадут.
И у всех
на душе было светло, легко и радостно.
Пора
душу спасать, век мой
на исходе», — говаривал он свахам, зачастившим
было к богатому вдовцу с предложеньями своего товара.
Полная светлых надежд
на счастье, радостно покидала свой город Марья Гавриловна.
Душой привязалась она к жениху и, горячо полюбив его, ждала впереди длинного ряда ясных дней, счастливого житья-бытья с милым избранником сердца. Не омрачала тихого покоя девушки никакая дума, беззаветно отдалась она мечтам об ожидавшей ее доле. Хорошее, счастливое
было то время! Доверчиво, весело глядела Марья Гавриловна
на мир Божий.
Ото всех одаль держалась Марья Гавриловна. С другими обителями вовсе не водила знакомства и в своей только у Манефы бывала. Мать Виринея ей пришлась по
душе, но и у той редко бывала она. Жила Марья Гавриловна своим домком,
была у нее своя прислуга, — привезенная из Москвы, молоденькая, хорошенькая собой девушка — Таня;
было у ней отдельное хозяйство и свой стол,
на котором в скоромные дни ставилось мясное.
— До кровавой беды, моя ненаглядная, до смертного убойства, — сказал Алексей. — Горд и кичлив Патап Максимыч… Страшен!..
На погибель мне твой родитель!.. Не снести его
душе, чтобы дочь его любимая за нищим голышом
была…
Быть мне от него убитому!.. Помяни мое слово, Настенька!..
— Тебе смешки да издевки, а знала бы, что
на душе у меня!.. Как бы ведала, отчего боюсь я Патапа Максимыча, отчего денно и нощно страшусь гнева его, не сказала б обиды такой… Погибели боюсь… — зачал
было Алексей.
— Не ропщу я
на Господа.
На него возверзаю печали мои, — сказал, отирая глаза, Алексей. — Но послушай, родной, что дальше-то
было… Что
было у меня
на душе, как пошел я из дому, того рассказать не могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной ночью брел… Не помню, как сюда доволокся…
На уме
было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал: одни сказывают — добрый-предобрый, другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
— Парень умный, почтительный,
душа добрая. Хороший
будет сынок…
Будет на кого хозяйство наложить,
будет кому и глаза нам закрыть, — продолжал Патап Максимыч.
Меж тем спавший в оленевской кибитке московский певец проснулся. Отворотил он бок кожаного фартука, глядит — место незнакомое, лошади отложены, людей ни
души. Живого только и
есть что жирная корова, улегшаяся
на солнцепеке, да высокий голландский петух, окруженный курами всех возможных пород. Склонив голову набок, скитский горлопан стоял
на одной ножке и гордо поглядывал то
на одну, то
на другую подругу жизни.
Вошла Никитишна. В одной руке несла стакан с водой, в другой кацею с жаром и ладаном. Стакан поставила
на раскрытое окно,
было бы в чем ополоснуться
душе, как полетит она
на небо… Кацеéю трижды покадила Никитишна пóсолонь перед иконами, потом над головой Насти. Вошла с книгой канонница Евпраксея и, став у икон, вполголоса стала читать «канон
на исход
души».
Стал Ефрем рассказывать, что у Патапа Максимыча гостей
на похороны наехало видимо-невидимо; что угощенье
будет богатое; что «строят» столы во всю улицу; что каждому
будет по три подноса вина, а пива и браги
пей, сколько в
душу влезет, что
на поминки наварено, настряпано, чего и приесть нельзя; что во всех восемнадцати избах деревни Осиповки бабы блины пекут, чтоб
на всех поминальщиков стало горяченьких.
А милостыню по нищей братии раздавали шесть недель каждый Божий день. А в Городецкую часовню и по всем обителям Керженским и Чернораменским разосланы
были великие подаяния
на службы соборные,
на свечи негасимые и
на большие кормы по трапезам… Хорошо, по всем порядкам, устроил
душу своей дочери Патап Максимыч.
— Вот горе-то какое у нас, Алексеюшка, — молвил, покачав головой, Пантелей. — Нежданно, негаданно — вдруг… Кажется, кому бы и жить, как не ей… Молодехонька
была, Царство ей Небесное, из себя красавица, каких
на свете мало живет, все-то ее любили, опять же во всяком довольстве жила, чего
душа ни захочет, все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а Бог решает по-своему.
— Губить тебя?.. Не бойся… А знаешь ли, криводушный ты человек, почему тебе зла от меня не
будет? — сказал Патап Максимыч, сев
на кровать. — Знаешь ли ты это?.. Она, моя голубушка,
на исходе
души за тебя просила… Да… Не снесла ее душенька позору… Увидала, что от людей его не сокроешь — в могилу пошла… А кто виноват?.. Кто ее погубил?.. А она-то, голубушка, лежа
на смертном одре, Христом Богом молила — волосом не трогать тебя.
Сжавшись в кучку, матери держались в сторонке. Рассевшись в тени меж деревьев, поминали они преподобного отца Софонтия привезенными из обителей яствами и приглашали знакомых разделить с ними трапезу. Отказов не
было, и вскоре больше полутораста человек, разделясь
на отдельные кучки, в строгом молчаньи
ели и
пили во славу Божию и
на помин
души отца Софонтия… Деревенские парни и горожане обступили келейниц и, взглядывая
на молодых старочек и
на пригоженьких белиц, отпускали им разные шуточки.
Будь он самый грубый, животный человек, но если в
душе его не замерло народное чувство, если в нем не перестало биться русское сердце, звуки Глинки навеют
на него тихий восторг и
на думные очи вызовут даже невольную сладкую слезу, и эту слезу, как заветное сокровище, не покажет он ни другу-приятелю, ни отцу с матерью, а разве той одной, к кому стремятся добрые помыслы любящей
души…
— Ты, голубчик Алексей Трифоныч, Андрея Иваныча не опасайся, — внушительно сказал Колышкин. — Не к допросу тебя приводит. Сору из избы он не вынесет. Это он так, из одного любопытства. Охотник, видишь ты, до всего этакого: любит расспрашивать, как у нас
на Руси народ живет… Если он и в книжку с твоих слов записывать станет, не сумневайся… Это он для себя только, из одного, значит, любопытства… Сказывай ему, что знаешь,
будь с Андрей Иванычем
душа нараспашку, сердце
на ладонке…
Подробно объяснил он, в чем
будут состоять Алексеевы обязанности. Жалованья положил столько же, сколько получал он у Патапа Максимыча.
На харчи особо,
на квартиру,
на разъезды тоже особую плату назначил. Всякий новичок в торговом деле от таких выгодных условий запрыгал бы с радости; Алексей поблагодарил, как водится, но в
душе остался недоволен. Не того хотелось ему… Богатства скорей да людского почета!.. Богатства!.. Сейчас же!.. Вынь да положь — хоть по щучьему веленью, как в сказке сказывают…
— По гривне с
души, — сказал он. — По иным деревням у меня пятак положóн, а вы люди свои: с вас и гривна не обидна. Надо бы побольше, да уж так и
быть, хлеб-соль вашу поминаючи, больше гривны
на первый раз не приму.
А Паранька меж тем с писарем заигрывала да заигрывала… И стало ей приходить в голову: «А ведь не плохое дело в писарихи попасть.
Пила б я тогда чай до отвалу, самоваров по семи
на день!
Ела бы пряники да коврижки городецкие, сколь
душа примет. Ежедень бы ходила в ситцевых сарафанах, а по праздникам бы в шелки наряжалась!.. Рубашки-то
были бы у меня миткалевые, а передники, каких и
на скитских белицах нет».
— Сызмальства середь скитов живу, — продолжал Патап Максимыч, — сколько
на своем веку перезнал я этих иноков да инокинь, ни единой путной
души не видывал. Нашел
было хорошего старца, просто тебе сказать — свят человек, — и тот мошенником оказался. Красноярского игумна, отца Михаила, знавал?
«Хоть голову
на плаху, — помышляет Исакий, — хоть
душу во ад, а без того мне не
быть, чтобы с той девицей покороче не познакомиться».
То затейник, то балагур, то скромник и строгий постник, то бабий прихвостень и девичий угодник,
был он себе
на уме: с кем ни повстречается, ко всякому в
душу без оглобель въедет, с кем беседу ни зачнет, всякого
на свою сторону поворотит…
— А ты, спасёна
душа, не отлынивай, держи ответ
на то, про что спрашивают. Это ведь ты из Стоглава мне вычитала, знаем и мы тоже маненько книжно-то писанье… Там про купленных людей говорится… Сказывай же про ря́ду: кто купил Василья Борисыча, у кого и какая цена за него
была дадена? — продолжал шутить Патап Максимыч.
— Как перед Богом, матушка, — ответил он. — Что мне? Из-за чего мне клепать
на них?.. Мне бы хвалить да защищать их надо; так и делаю везде, а с вами, матушка, я по всей откровенности —
душа моя перед вами, как перед Богом, раскрыта. Потому вижу я в вас великую по вере ревность и многие добродетели… Мало теперь, матушка, людей, с кем бы и потужить-то
было об этом, с кем бы и поскорбеть о падении благочестия… Вы уж простите меня Христа ради, что я разговорами своими, кажись, вас припечалил.
Долго беседовала Марья Гавриловна, сидя в Каменном Вражке с елфимовской знахаркой. И так
было ясно и отрадно
на душе у ней; ввек бы, кажется, не рассталась она с теткой Егорихой.
— Разве что так… — раздумчиво молвил Алексей. — Только знаешь ли?.. Пароход
на твои деньги, теперь дом… Наскажут и не знай чего… Ведь все знают, что у меня ни кола, ни двора, за
душой ни грóша… Опять же и самому мне как-то совестно… Как же это? Деньги твои, а дом
будет мой?..
И
было у того христолюбца единое чадо, единый сын, при младости
на погляденье, при старости
на сбереженье, при смертном часу
на помин
души.
И меж тем миловидный образ белокурой красавицы неотступно мерещился Василью Борисычу… Ровно въявь глядит
на него Дуня Смолокурова и веселым взором ясных очей пронизывает его
душу… «Эх ты, красота, красота ненаглядная… — думает Василий Борисыч. — Жизни мало за один поцелуй отдать, а тут изволь с противной Парашкой вожжаться!.. Дерево!.. Дубина!.. И в перелеске
была ровно мертвая — только пыхтит!..»
Ни за что бы в свете не огорчила она покорную, во всем согласную, во всяких случаях безответную соседку игуменью, если б у самой
на душе мало-мальски
было спокойнее…
— О судьбе твоей все думаю… Недолго мне, Фленушка,
на свете жить. Помру, что
будет с тобой?..
Душа мутится, дух замирает, только об этом подумаю. Всякий тебя обидит, никакой у тебя заступы не
будет… Горько
будет тебе в злобе мира, во всех суетах его… — Так, взволнованным голосом, склонив голову
на плечо Фленушки, говорила Манефа.
— Обители бы польза, матушка, — молвила казначея. — Самоквасовы люди богатые, а грехи у покойника
были великие… Смолоду, говорят, разбои держал, суда
на Волге грабил… Такую
душу вымолить не вкруг пальца ниткой обвесть…
На деньги Самоквасовы скупиться не станут.
— «Аще не житель обители, но мирской человек преставится и
будет от сродников его подаяние
на честную обитель ради поминовения
души его, тогда все подаяние емлют вкладом в казну обительскую и за то поминают его по единому году за каждый рубль в «Литейнике»; а буде соберется всего вклада пятьдесят рублев, того поминают в «Литейнике» во́веки; а буде соберется вклада
на сто рублев, того поминают окроме «Литейника» и в «Сенанике» вовеки же.
— Живала она в хороших людях, в Москве, — слово за словом роняла Фленушка. — Лучше ее никто из наших девиц купеческих порядков не знает… За тобой ходить, говоришь, некому — так я-то у тебя
на что?.. От кого лучше уход увидишь?.. Я бы всей
душой рада
была… Иной раз чем бы и не угодила, ты бы своею любовью покрыла.
— Нечего Лазаря-то
петь!.. — перебила его Фленушка. — Как
есть настоящий казанский сирота!.. Нет, друг любезный, меня не разжалобишь!.. Насквозь вижу бесстыжую твою
душу! Все твои мысли у меня
на ладони!.. Отчего долго не ехал?.. Зачем вестей не присылал?
— Муж жене должен
быть голова, господин, а мне такого ни в жизнь не стерпеть, — не глядя ни
на кого, продолжала речь свою Фленушка. — Захотел бы кто взять меня — иди, голубчик, под мой салтык, свою волю под лавку брось, пляши, дурень, под мою дудочку. Власти над собой не потерплю — сама власти хочу… Воли, отваги
душа моя просит, да негде ей разгуляться!.. Ровно в каменной темнице, в тесной келье сиди!..