Неточные совпадения
Привычка нюхать табак сказывалась в том, что старик никогда не выпускал из левой
руки шелкового носового платка и в минуты волнения постоянно размахивал им, точно флагом, как
было и сейчас.
Катря подала кружку с пенившимся квасом, который издали приятно шибанул старика по носу своим специфическим кисленьким букетом. Он разгладил усы и совсем поднес
было кружку ко рту, но отвел
руку и хрипло проговорил...
А Лука Назарыч медленно шел дальше и окидывал хозяйским взглядом все. В одном месте он
было остановился и, нахмурив брови, посмотрел на мастера в кожаной защитке и прядениках: лежавшая на полу, только что прокатанная железная полоса
была с отщепиной… У несчастного мастера екнуло сердце, но Лука Назарыч только махнул
рукой, повернулся и пошел дальше.
В этот момент чья-то
рука ударила старика по плечу, и над его ухом раздался сумасшедший хохот: это
был дурачок Терешка, подкравшийся к Луке Назарычу босыми ногами совершенно незаметно.
Устюжаниновы повели заводское дело сильною
рукой, а так как на Урале в то время рабочих
рук было мало, то они охотно принимали беглых раскольников и просто бродяг, тянувших на Урал из далекой помещичьей «Расеи».
Заводское действие расширялось, а заводских
рук было мало.
Постройки в Пеньковке сгорожены
были кое-как, потому что каждый строился на живую
руку, пока что, да и народ сошелся здесь самый нехозяйственный.
Одет
был Груздев на господскую
руку: верхнее «французское» пальто из синего драпа, под французским пальто суконный черный сюртук, под сюртуком жилет и крахмальная сорочка, на голове мягкая дорожная шляпа, — одним словом, все форменно.
Солнце ярко светило, обливая смешавшийся кругом аналоя народ густыми золотыми пятнами. Зеленые хоругви качались, высоко поднятые иконы горели на солнце своею позолотой, из кадила дьякона синеватою кудрявою струйкой поднимался быстро таявший в воздухе дымок, и слышно
было, как, раскачиваясь в
руке, позванивало оно медными колечками.
Больше всех надоедал Домнушке гонявшийся за ней по пятам Вася Груздев, который толкал ее в спину, щипал и все старался подставить ногу, когда она тащила какую-нибудь посуду. Этот «пристанской разбойник», как окрестила его прислуга, вообще всем надоел. Когда ему наскучило дразнить Сидора Карпыча, он приставал к Нюрочке, и бедная девочка не знала, куда от него спрятаться. Она спаслась только тем, что ушла за отцом в сарайную. Петр Елисеич, по обычаю, должен
был поднести всем по стакану водки «из своих
рук».
Действительно, в углу кабака, на лавочке, примостились старик хохол Дорох Ковальчук и старик туляк Тит Горбатый. Хохол
был широкий в плечах старик, с целою шапкой седых волос на голове и маленькими серыми глазками; несмотря на теплое время, он
был в полушубке, или, по-хохлацки, в кожухе. Рядом с ним Тит Горбатый выглядел сморчком: низенький, сгорбленный, с бородкой клинышком и длинными худыми
руками, мотавшимися, как деревянные.
— Одною
рукой за волосья, а другою в зубы, — вот тебе и
будет твой сын, а то… тьфу!.. Глядеть-то на них один срам.
Время от времени мальчик приотворял дверь в комнату, где сидел отец с гостями, и сердито сдвигал брови. Дьячок Евгеньич
был совсем пьян и, пошатываясь, размахивал
рукой, как это делают настоящие регенты. Рачитель и учитель Агап
пели козлиными голосами, закрывая от удовольствия глаза.
— Хочешь сватом
быть, Дорох?.. Сейчас ударим по
рукам — и дело свято… Пропьем, значит, твою девку, коли на то пошло!
— Дунька… А вот разойми у нас
руки: сватами
будем, — заговорил Тит Горбатый, останавливаясь у стойки.
Его сердитое лицо с черноватою бородкой и черными, как угли, глазами производило неприятное впечатление; подстриженные в скобку волосы и раскольничьего покроя кафтан говорили о его происхождении — это
был закоснелый кержак, отрубивший себе палец на правой
руке, чтобы не идти под красную шапку. […чтобы не идти под красную шапку — то
есть чтобы избавиться от военной службы.]
Они прибежали в контору. Через темный коридор Вася провел свою приятельницу к лестнице наверх, где помещался заводский архив. Нюрочка здесь никогда не бывала и остановилась в нерешительности, но Вася уже тащил ее за
руку по лестнице вверх. Дети прошли какой-то темный коридор, где стояла поломанная мебель, и очутились, наконец, в большой низкой комнате, уставленной по стенам шкафами с связками бумаг. Все здесь
было покрыто толстым слоем пыли, как и следует
быть настоящему архиву.
— выводил чей-то жалобный фальцетик, а рожок Матюшки подхватывал мотив, и песня поднималась точно на крыльях. Мочеганка Домнушка присела к окну, подперла
рукой щеку и слушала, вся слушала, — очень уж хорошо
поют кержаки, хоть и обушники. У мочеган и песен таких нет… Свое бабье одиночество обступило Домнушку, непокрытую головушку, и она растужилась, расплакалась. Нету дна бабьему горюшку… Домнушка совсем забылась, как чья-то могучая
рука обняла ее.
Притащили Домнушку из кухни и, как она ни упиралась, заставили
выпить целый стакан наливки и поставили в круг. Домнушка вытерла губы, округлила правую
руку и, помахивая своим фартуком, поплыла павой, — плясать
была она первая мастерица.
Теперь он наблюдал колеблющееся световое пятно, которое ходило по корпусу вместе с Михалкой, — это весело горел пук лучины в
руках Михалки. Вверху, под горбившеюся запыленною железною крышей едва обозначались длинные железные связи и скрепления, точно в воздухе висела железная паутина. На вороте, который опускал над изложницами блестевшие от частого употребления железные цепи, дремали доменные голуби, — в каждом корпусе
были свои голуби, и рабочие их прикармливали.
Первый ученик Ecole polytechnique каждый день должен
был спускаться по стремянке с киркой в
руках и с блендочкой на кожаном поясе на глубину шестидесяти сажен и работать там наравне с другими; он представлял в заводском хозяйстве ценность, как мускульная сила, а в его знаниях никто не нуждался.
— Матушка, да ведь старики и в самом деле, надо
быть, пропили Федорку! — спохватилась Лукерья и даже всплеснула
руками. — С Титом Горбатым весь день в кабаке сидели, ну и ударили по
рукам…
Пашка в семье Горбатого
был младшим и поэтому пользовался большими льготами, особенно у матери. Снохи за это терпеть не могли баловня и при случае натравляли на него старика, который никому в доме спуску не давал. Да и трудно
было увернуться от родительской
руки, когда четыре семьи жались в двух избах. О выделе никто не смел и помышлять, да он
был и немыслим: тогда рухнуло бы все горбатовское благосостояние.
Положение Татьяны в семье
было очень тяжелое. Это
было всем хорошо известно, но каждый смотрел на это, как на что-то неизбежное. Макар пьянствовал, Макар походя бил жену, Макар вообще безобразничал, но где дело касалось жены — вся семья молчала и делала вид, что ничего не видит и не слышит. Особенно фальшивили в этом случае старики, подставлявшие несчастную бабу под обух своими
руками. Когда соседки начинали приставать к Палагее, она подбирала строго губы и всегда отвечала одно и то же...
К особенностям Груздева принадлежала феноменальная память. На трех заводах он почти каждого знал в лицо и мог назвать по имени и отчеству, а в своих десяти кабаках вел счеты на память, без всяких книг. Так
было и теперь. Присел к стойке, взял счеты в
руки и пошел пощелкивать, а Рачителиха тоже на память отсчитывалась за две недели своей торговли. Разница вышла в двух полуштофах.
— И то
рук не покладаючи бьюсь, Самойло Евтихыч, а где же углядеть; тоже какое ни на
есть хозяйство, за робятами должна углядеть, а замениться некем.
Все время расчета Илюшка лежал связанный посреди кабака, как мертвый. Когда Груздев сделал знак, Морок бросился его развязывать, от усердия к благодетелю у него даже
руки дрожали, и узлы он развязывал зубами. Груздев, конечно, отлично знал единственного заводского вора и с улыбкой смотрел на его широчайшую спину. Развязанный Илюшка бросился
было стремглав в открытую дверь кабака, но здесь попал прямо в лапы к обережному Матюшке Гущину.
Когда родился первый ребенок, Илюшка, Рачитель избил жену поленом до полусмерти: это
было отродье Окулка. Если Дунька не наложила на себя
рук, то благодаря именно этому ребенку, к которому она привязалась с болезненною нежностью, — она все перенесла для своего любимого детища, все износила и все умела забыть. Много лет прошло, и только сегодняшний случай поднял наверх старую беду. Вот о чем плакала Рачителиха, проводив своего Илюшку на Самосадку.
Все заводское управление
было связано по
рукам и ногам распоряжениями петербургской конторы, где тоже думали.
Нюрочке вдруг сделалось страшно: старуха так и впилась в нее своими темными, глубоко ввалившимися глазами. Вспомнив наказ Анфисы Егоровны, она хотела
было поцеловать худую и морщинистую
руку молчавшей старухи, но
рука Таисьи заставила ее присесть и поклониться старухе в ноги.
Все эти церемонии
были проделаны так быстро, что девочка не успела даже подумать о сопротивлении, а только со страхом ждала момента, когда она
будет целовать
руку у сердитой бабушки.
—
Будет вам грешить-то, — умоляла начетчица, схватив обоих за
руки. — Перестаньте, ради Христа! Столько годов не видались, а тут вон какие разговоры подняли… Баушка, слышишь, перестань: тебе я говорю?
— Не велики господа, и постоят, — заметила старуха, когда Мухин пригласил всех садиться. — Поешь-ка, Петр Елисеич, нашей каменской рыбки: для тебя и пирог стряпала своими
руками.
— Ты все про других рассказываешь, родимый мой, — приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною
рукой. — А нам до себя… Мы тебя своим считаем, самосадским, так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления. Вот и старички послушают… Там заводы как хотят, а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда о заводах и слыхом
было не слыхать… Наше дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…
Каменки и весь
был уставлен такими крепкими, хорошими избами, благо лес под
рукой, — сейчас за Каменкой начинался дремучий ельник, уходивший на сотни верст к северу.
Когда Таисья с Нюрочкой уже подходили к груздевскому дому, им попался Никитич, который вел свою Оленку за
руку. Никитич
был родной брат Таисье.
— Работы египетские вместятся… — гремел Кирилл; он теперь уже стоял на ногах и размахивал правою
рукой. — Нищ, убог и странен стою пред тобой, милостивец, но нищ, убог и странен по своей воле… Да! Видит мое духовное око ненасытную алчбу и похоть, большие помыслы, а
будет час, когда ты, милостивец, позавидуешь мне…
Наступила тяжелая минута общего молчания. Всем
было неловко. Казачок Тишка стоял у стены, опустив глаза, и только побелевшие губы у него тряслись от страха: ловко скрутил Кирилл Самойлу Евтихыча… Один Илюшка посматривал на всех с скрытою во взгляде улыбкой: он
был чужой здесь и понимал только одну смешную сторону в унижении Груздева. Заболотский инок посмотрел кругом удивленными глазами, расслабленно опустился на свое место и, закрыв лицо
руками, заплакал с какими-то детскими всхлипываниями.
Недавний хмель как
рукой сняло, но бежать с круга
было бы несмываемым пятном.
Ровно через неделю после выбора ходоков Тит и Коваль шагали уже по дороге в Мурмос. Они отправились пешком, — не стоило маять лошадей целых пятьсот верст, да и какие же это ходоки разъезжают в телегах? Это
была трогательная картина, когда оба ходока с котомками за плечами и длинными палками в
руках шагали по стороне дороги, как два библейских соглядатая, отправлявшихся высматривать землю, текущую молоком и медом.
Много
было хлопот «святой душе» с женскою слабостью, но стоило Таисье заговорить своим ласковым полушепотом, как сейчас же все как
рукой снимало.
Заходившие сюда бабы всегда завидовали Таисье и, покачивая головами, твердили: «Хоть бы денек пожить эк-ту, Таисьюшка: сама ты большая, сама маленькая…» Да и как
было не завидовать бабам святой душеньке, когда дома у них дым коромыслом стоял: одну ребята одолели, у другой муж на
руку больно скор, у третьей сиротство или смута какая, — мало ли напастей у мирского человека, особенно у бабы?
— Ступай, ступай, голубушка, откуда пришла! — сурово проговорила она, отталкивая протянутые к ней
руки. — Умела гулять, так и казнись… Не стало тебе своих-то мужиков?.. Кабы еще свой, а то наслушат теперь мочегане и проходу не дадут… Похваляться еще
будут твоею-то бедой.
Завидев незнакомую женщину, закрывавшуюся тулупом, Основа ушел в свою переднюю избу, а Таисья провела Аграфену в заднюю половину, где
была как у себя дома. Немного погодя пришел сам Основа с фонарем в
руке. Оглядев гостью, он не подал и вида, что узнал ее.
Это
было на
руку Таисье: одним глазом меньше, да и пошутить любил Самойло Евтихыч, а ей теперь совсем не до шуток. Дома оставалась одна Анфиса Егоровна, которая и приняла Таисью с обычным почетом. Хорошо
было в груздевском доме летом, а зимой еще лучше: тепло, уютно, крепко.
Аграфену оставили в светелке одну, а Таисья спустилась с хозяйкой вниз и уже там в коротких словах обсказала свое дело. Анфиса Егоровна только покачивала в такт головой и жалостливо приговаривала: «Ах, какой грех случился… И девка-то какая, а вот попутал враг. То-то лицо знакомое: с первого раза узнала. Да такой другой красавицы и с огнем не сыщешь по всем заводам…» Когда речь дошла до ожидаемого старца Кирилла, который должен
был увезти Аграфену в скиты, Анфиса Егоровна только всплеснула
руками.
Не успели они кончить чай, как в ворота уже послышался осторожный стук: это
был сам смиренный Кирилл… Он даже не вошел в дом, чтобы не терять напрасно времени. Основа дал ему охотничьи сани на высоких копылах, в которых сам ездил по лесу за оленями. Рыжая лошадь дымилась от пота, но это ничего не значило: оставалось сделать всего верст семьдесят. Таисья сама помогала Аграфене «оболокаться» в дорогу, и ее
руки тряслись от волнения. Девушка покорно делала все, что ей приказывали, — она опять вся застыла.
Старец Кирилл походил около лошади, поправил чересседельник, сел в сани и свернул на Бастрык. Аграфена схватила у него вожжи и повернула лошадь на дорогу к Талому. Это
была отчаянная попытка, но старец схватил ее своею железною
рукой прямо за горло, опрокинул навзничь, и сани полетели по едва заметной тропе к Бастрыку.
За день лошадь совсем отдохнула, и сани бойко полетели обратно, к могилке о. Спиридона, а от нее свернули на дорогу к Талому. Небо обложили низкие зимние облака, и опять начал падать мягкий снежок… Это
было на
руку беглецам. Скоро показался и Талый, то
есть свежие пеньки, кучи куренных дров-долготья, и где-то в чаще мелькнул огонек. Старец Кирилл молча добыл откуда-то мужицкую ушастую шапку и велел Аграфене надеть ее.
Утром, когда Кузьмич выпускал пар, он спросонья совсем не заметил спавшего под краном Тараска и выпустил струю горячего пара на него. Сейчас слышался только детский прерывавшийся крик, и, ворвавшись в корпус, Наташка увидела только широкую спину фельдшера, который накладывал вату прямо на обваренное лицо кричавшего Тараска. Собственно лица не
было, а
был сплошной пузырь… Тараска положили на чью-то шубу, вынесли на
руках из корпуса и отправили в заводскую больницу.