Неточные совпадения
—
А как же Мосей сказывал, што везде уж воля прошла?..
А у вас, говорит, управители да приказчики всё скроют.
Так прямо и говорит Мосей-то, тоже ведь он родной наш брат, одна кровь.
—
А так… Попы будут манифесты читать,
какая это воля?..
— Это вам
так кажется, — заметил Мухин. — Пока никто еще и ничего не сделал… Царь жалует всех волей и всем нужно радоваться!.. Мы все здесь крепостные,
а завтра все будем вольные, —
как же не радоваться?.. Конечно, теперь нельзя уж будет тянуть жилы из людей… гноить их заживо… да.
— Ничего, не мытьем,
так катаньем можно донять, — поддерживал Овсянников своего приятеля Чебакова. — Ведь
как расхорохорился, проклятый француз!.. Велика корысть, что завтра все вольные будем: тот же Лука Назарыч возьмет да со службы и прогонит… Кому воля,
а кому и хуже неволи придется.
— Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день и не поспать: не много
таких дней насчитаешь.
А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить… Вот оно сон-то
как рукой и снимет.
А это кто там спит?
А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
Да и
как было сидеть по хатам, когда
так и тянуло разузнать, что делается на белом свете,
а где же это можно было получить,
как не в Дунькином кабаке?
Худой, изможденный учитель Агап, в казинетовом пальтишке и дырявых сапогах, добыл из кармана кошелек с деньгами и послал Рачителя за новым полуштофом: «Пировать
так пировать,
а там пусть дома жена ест,
как ржавчина». С этою счастливою мыслью были согласны Евгеньич и Рачитель,
как люди опытные в житейских делах.
Около Самоварника собралась целая толпа, что его еще больше ободрило. Что же, пустой он человек,
а все-таки и пустой человек может хорошим словом обмолвиться. Кто в самом деле пойдет теперь в огненную работу или полезет в гору? Весь кабак загалдел,
как пчелиный улей,
а Самоварник орал пуще всех и даже ругал неизвестно кого.
—
Так,
так, Федорка… вспомнил. В нашем Туляцком конце видал, этово-тово,
как с девчонками бегала. Славная девушка, ничего,
а выправится — невеста будет.
— Тошно мне, Дунюшка… — тихо ответил Окулко и
так хорошо посмотрел на целовальничиху, что у ней точно что порвалось. — Стосковался я об тебе, вот и пришел. Всем радость,
а мы,
как волки, по лесу бродим… Давай водки!
Разбойники не обратили на него никакого внимания,
как на незнакомого человека,
а Беспалый
так его толкнул, что старик отлетел от стойки сажени на две и начал ругаться.
—
А так… Сапоги нашли… Знаешь Самоварника? Ну,
так его сапоги… Только
как жив остался — удивительно!
— Ну,
как вы теперь, Окулко?.. Всем вышла воля,
а вы всё на лесном положении…
Так я говорю?
Глаза у пристанского разбойника
так и горели, и охватившее его воодушевление передалось Нюрочке,
как зараза. Она шла теперь за Васей, сама не отдавая себе отчета. Они сначала вышли во двор, потом за ворота,
а через площадь к конторе уже бежали бегом,
так что у Нюрочки захватывало дух.
— выводил чей-то жалобный фальцетик,
а рожок Матюшки подхватывал мотив, и песня поднималась точно на крыльях. Мочеганка Домнушка присела к окну, подперла рукой щеку и слушала, вся слушала, — очень уж хорошо поют кержаки, хоть и обушники. У мочеган и песен
таких нет… Свое бабье одиночество обступило Домнушку, непокрытую головушку, и она растужилась, расплакалась. Нету дна бабьему горюшку… Домнушка совсем забылась,
как чья-то могучая рука обняла ее.
— Антипа заставили играть на балалайке,
а Груздев пляшет с Домнушкой… Вприсядку
так и зажаривает, только брюхо трясется. Даве наклался было плясать исправник, да Окулко помешал… И Петр Елисеич наш тоже вот
как развернулся, только платочком помахивает.
— Вот что, Никитич, родимый мой, скажу я тебе одно словечко, — перебил мальчика Самоварник. — Смотрю я на фабрику нашу, родимый мой, и раскидываю своим умом
так: кто теперь Устюжанинову робить на ней будет,
а? Тоже вот и медный рудник взять: вся Пеньковка расползется,
как тараканы из лукошка.
— У вас вся семья
такая, — продолжал Пашка. — Домнушку на фабрике
как дразнят,
а твоя тетка в приказчицах живет у Палача. Деян постоянно рассказывает,
как мать-то в хомуте водили тогда. Он рассказывает,
а мужики хохочут. Рачитель потом
как колотил твою-то мать: за волосья по улицам таскал, чересседельником хлестал… страсть!.. Вот тебе и козловы ботинки…
—
А,
так ты вот
как с матерью-то разговариваешь!.. — застонала старуха, отталкивая сына. — Не надо, не надо… не ходи… Не хочешь матери покориться, басурман.
—
Как же, помним тебя, соколик, — шамкали старики. — Тоже, поди, наш самосадский. Еще когда ползунком был,
так на улице с нашими ребятами играл,
а потом в учебу ушел. Конечно, кому до чего господь разум откроет… Мать-то пытала реветь да убиваться,
как по покойнике отчитывала,
а вот на старости господь привел старухе радость.
—
Так, родимый мой… Конешно, мы люди темные, не понимаем.
А только ты все-таки скажи мне,
как это будет-то?.. Теперь по Расее везде прошла по хрестьянам воля и везде вышла хрестьянская земля, кто, значит, чем владал: на, получай… Ежели, напримерно, оборотить это самое на нас: выйдет нам земля али нет?
— Ты все про других рассказываешь, родимый мой, — приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною рукой. —
А нам до себя… Мы тебя своим считаем, самосадским,
так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления. Вот и старички послушают… Там заводы
как хотят,
а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда о заводах и слыхом было не слыхать… Наше дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…
Всю ночь Груздев страшно мучился. Ему все представлялось, что он бьется в кругу не на живот,
а на смерть: поборет одного — выходит другой, поборет другого — третий, и
так без конца. На улице долго пьяные мужики горланили песни,
а Груздев стонал,
как раздавленный.
— Куды ни пошевелись, все купляй… Вот
какая наша земля, да и та не наша,
а господская. Теперь опять
так сказать: опять мы в куренную работу с волею-то своей али на фабрику…
Такие разговоры повторялись каждый день с небольшими вариациями, но последнего слова никто не говорил,
а всё ходили кругом да около. Старый Тит стороной вызнал,
как думают другие старики. Раза два, закинув какое-нибудь заделье, он объехал почти все покосы по Сойге и Култыму и везде сталкивался со стариками. Свои туляки говорили все в одно слово,
а хохлы или упрямились, или хитрили. Ну, да хохлы сами про себя знают,
а Тит думал больше о своем Туляцком конце.
— Да я ж тоби говорю… Моя Ганна на стену лезе, як коза, що белены поела.
Так и другие бабы… Э, плевать!
А то я мовчу, сват,
как мы с тобой будем: посватались,
а може жених с невестой и разъедутся. Так-то…
— Все свое будет, некупленное, — повторяли скопидомки-тулянки. —
А хлебушко будет,
так какого еще рожна надо! Сказывают, в этой самой орде аржаного хлеба и в заведенье нет,
а все пшеничный едят.
Замечательно было то, что
как хохлушки,
так и тулянки одевались совсем по-заводски,
как кержанки: в подбористые сарафаны, в ситцевые рубашки, в юбки с ситцевым подзором,
а щеголихи по праздникам разряжались даже в ситцевые кофты.
— Спесивая стала, Наташенька… Дозваться я не могла тебя,
так сама пошла: солдатке не до спеси. Ох, гляжу я на тебя,
как ты маешься,
так вчуже жаль… Кожу бы с себя ровно сняла да помогла тебе! Вон Горбатые не знают, куда с деньгами деваться,
а нет, чтобы послали хоть кобылу копны к зароду свозить.
Как ни крепилась Наташка,
как ни перемогалась,
а старуха-таки доняла ее: заревела девка.
— Лука Назарыч, вы напрасно
так себя обеспокоиваете, — докладывал письмоводитель Овсянников, этот непременный член всех заводских заседаний. — Рабочие сами придут-с и еще нам же поклонятся… Пусть теперь порадуются,
а там мы свое-с наверстаем. Вон в Кукарских заводах
какую уставную грамоту составили: отдай все…
—
А уж
так, Петр Елисеич…
Как допрежь того был,
так и останусь.
У Таисьи все хозяйство было небольшое,
как и сама изба, но зато в этом небольшом царил
такой тугой порядок и чистота,
какие встречаются только в раскольничьих домах,
а здесь все скрашивалось еще монастырскою строгостью.
А как узнают на Самосадке про
такой случай,
как пойдут на фабрике срамить брательников Гущиных, — изгибнет девка ни за грош.
—
Как будто и дело говорит и форцу на себя напустит,
а ежели поглядеть на нее,
так все-таки она баба…
Аграфену оставили в светелке одну,
а Таисья спустилась с хозяйкой вниз и уже там в коротких словах обсказала свое дело. Анфиса Егоровна только покачивала в такт головой и жалостливо приговаривала: «Ах,
какой грех случился… И девка-то
какая,
а вот попутал враг. То-то лицо знакомое: с первого раза узнала. Да
такой другой красавицы и с огнем не сыщешь по всем заводам…» Когда речь дошла до ожидаемого старца Кирилла, который должен был увезти Аграфену в скиты, Анфиса Егоровна только всплеснула руками.
— Ихнее дело, матушка, Анфиса Егоровна, — кротко ответила Таисья, опуская глаза. — Не нам судить ихние скитские дела… Да и деваться Аграфене некуда,
а там все-таки исправу примет. За свой грех-то муку получать… И сама бы я ее свезла, да никак обернуться нельзя: первое дело, брательники на меня накинутся,
а второе — ущитить надо снох ихних.
Как даве принялись их полоскать — одна страсть… Не знаю, застану их живыми аль нет. Бабенок-то тоже надо пожалеть…
— К самому сердцу пришлась она мне, горюшка, — плакала Таисья, качая головой. — Точно вот она моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась я, Анфиса Егоровна,
а вот теперь прорвало… Кабы можно,
так на себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела,
как этот проклятущий Кирилл зенки-то свои прятал: у, волк! Съедят они там девку в скитах с своею-то Енафой!..
— Вот ты и осудил меня,
а как в писании сказано: «Ты кто еси судий чуждему рабу: своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые мои! Осудить-то легко,
а того вы не подумали, что к мирянину приставлен всего один бес, к попу — семь бесов,
а к чернецу — все четырнадцать. Согрели бы вы меня лучше водочкой, чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.
— Ты вот что, Аграфенушка… гм… ты, значит, с Енафой-то поосторожней, особливо насчет еды.
Как раз еще окормит чем ни на есть… Она эк-ту уж стравила одну слепую деушку из Мурмоса. Я ее вот
так же на исправу привозил… По-нашему, по-скитскому, слепыми прозываются деушки, которые вроде тебя.
А красивая была…
Так в лесу и похоронили сердешную. Наши скитские матери тоже всякие бывают… Чем с тобою ласковее будет Енафа, тем больше ты ее опасайся. Змея она подколодная, пряменько сказать…
Смущенный Кирилл, сбиваясь в словах, объяснял,
как они должны были проезжать через Талый, и скрыл про ночевку на Бастрыке. Енафа не слушала его,
а сама
так и впилась своими большими черными глазами в новую трудницу. Она, конечно, сразу поняла,
какую жар-птицу послала ей Таисья.
Туляки стояли за своего ходока, особенно Деян Поперешный,
а хохлы отмалчивались или глухо роптали. Несколько раз в кабаке дело доходило до драки,
а ходоки все стояли на своем. Везде по избам,
как говорила Домнушка, точно капусту рубили, —
такая шла свара и несогласие.
Сборы переселенцев являлись обидой:
какие ни на есть,
а все-таки свои туляки-то.
А как уедут, тут с голоду помирай… Теперь все-таки Мавра кое-как изворачивалась: там займет, в другом месте перехватит, в третьем попросит. Как-то Федор Горбатый в праздник целый воз хворосту привез,
а потом ворота поправил. Наташка попрежнему не жаловалась,
а только молчала,
а старая Мавра боялась именно этого молчания.
— Перестань ты думать-то напрасно, — уговаривала ее Аннушка где-нибудь в уголке, когда они отдыхали. — Думай не думай,
а наша женская часть всем одна. Вон Аграфена Гущина из
какой семьи-то была,
а и то свихнулась. Нас с тобой и бог простит… Намедни мне машинист Кузьмич што говорил про тебя: «Славная, грит, эта Наташка».
Так и сказал. Славный парень, одно слово: чистяк. В праздник с тросточкой по базару ходит, шляпа на ём пуховая…
Где же взять и шубу, и пимы, и зимнюю шапку, и теплые варежки Тараску? Отнятый казенный хлеб привел Мавру в молчаливое отчаяние. Вот в
такую минуту Наташка и обратилась за советом к Аннушке,
как избыть беду. Аннушка всегда жалела Наташку и долго качала головой,
а потом и придумала.
«Не женится он на простой девке, — соображала с грустью Наташка, — возьмет себе жену из служительского дому…»
А может быть, и не
такой,
как другие.
—
А сама виновата, — подтягивал Антип. — Ежели которая девка себя не соблюдает,
так ее на части живую разрезать… Вот это
какое дело!.. Завсегда девка должна себя соблюдать, на то и званье у ней
такое: девка.
Раз, когда днем Катря опять ходила с заплаканными глазами, Петр Елисеич, уложив Нюрочку спать, позвал Домнушку к себе в кабинет. Нюрочка слышала только,
как плотно захлопнулась дверь отцовского кабинета,
а потом послышался в нем настоящий крик, — кричал отец и кричала Домнушка. Потом отец уговаривал в чем-то Домнушку,
а она все-таки кричала и голосила,
как настоящая баба.
— Неладно маленько, Петр Елисеич… Ты уж меня извини,
а я тебе пряменько скажу: неладно. Видишь,
какая штука выходит: старое-то дело ты все охаял…
так? Все неладно выходит по-твоему,
так?
— Так-то оно
так,
а кто твой проект читать будет? Лука Назарыч… Крепостное право изничтожили, это ты правильно говоришь,
а Лука Назарыч остался… Старухи
так говорят: щука-то умерла,
а зубы остались… Смотри,
как бы тебе благодарность из Мурмоса кожей наоборот не вышла. Один Овсянников чего стоит… Они попрежнему гнут, чтобы вольного-то мужика в оглобли завести,
а ты дровосушек да кричных мастеров здесь жалеешь.
А главная причина. Лука Назарыч обидится.