Неточные совпадения
— Эх, вся кошемная музыка развалилась… да. А
было времечко, Андрон, как ты с завода на Фотьянку на собственной парочке закатывал, а
то верхом на иноходце. Лихо…
— Вырешили ее вконец… Первого мая срок: всем она
будет открыта. Кто хочет,
тот и работает. Конечно, нужно заявки сделать и протчее. Я сам
был в горном правлении и читал бумагу.
В первое мгновение Зыков не поверил и только посмотрел удивленными глазами на Кишкина, не врет ли старая конторская крыса, но
тот говорил с такой уверенностью, что сомнений не могло
быть. Эта весть поразила старика, и он смущенно пробормотал...
— Кто старое помянет —
тому глаз вон.
Было, да сплыло…
— Ермошке
будет и
того, что он в моем собственном доме сейчас живет.
По горному уставу, каждая шахта должна укрепляться в предупреждение несчастных случаев деревянным срубом, вроде
того, какой спускают в колодцы; но зимой, когда земля мерзлая, на промыслах почти везде допускаются круглые шахты, без крепи, — это и
есть «дудки».
Вашгерды
были заперты на замок и, кроме
того, запечатаны восковыми печатями, — все это делалось в
тех видах, чтобы старатели не воровали компанейского золота.
Старинная постройка сказывалась
тем, что дома
были расставлены как попало, как строились по лесным дебрям.
— И что только
будет? В
том роде, как огромадный пожар… Верно тебе говорю… Изморился народ под конпанией-то, а тут нá, работай где хошь.
Замечательной особенностью тайболовцев
было еще и
то, что, живя в золотоносной полосе, они совсем не «занимались золотом».
Федосья убежала в зажиточную сравнительно семью; но, кроме самовольства, здесь
было еще уклонение в раскол, потому что брак
был сводный. Все это так поразило Устинью Марковну, что она, вместо
того чтобы дать сейчас же знать мужу на Фотьянку, задумала вернуть Федосью домашними средствами, чтобы не делать лишней огласки и чтобы не огорчить старика вконец. Устинья Марковна сама отправилась в Тайболу, но ее даже не допустили к дочери, несмотря ни на ее слезы, ни на угрозы.
— Чему
быть,
того не миновать! — весело ответил Акинфий Назарыч. — Ну пошумит старик, покажет пыль — и весь тут… Не всякое лыко в строку. Мало ли наши кержанки за православных убегом идут? Тут, брат, силой ничего не поделаешь. Не
те времена, Яков Родионыч. Рассудите вы сами…
— Какой я сват, баушка Маремьяна, когда Родивон Потапыч считает меня в
том роде, как троюродное наплевать. А мне бог с ним… Я бы его не обидел. А
выпить мы можем завсегда… Ну, Яша, которую не жаль,
та и наша.
— А вот это самое…
Будет тебе надо мной измываться. Вполне даже достаточно… Пора мне и своим умом жить… Выдели меня, и конец
тому делу. Купи мне избу, лошадь, коровенку, ну обзаведение, а там я сам…
— Говори скорее, коли дело
есть, а
то проваливай, кабацкая затычка…
— А уж что Бог даст… Получше нас с тобой, может, с сумой в другой раз ходят. А что касаемо выдела, так уж как волостные старички рассудят, так
тому и
быть.
— Что же, этого нужно ждать: на Спасо-Колчеданской шахте красик пошел, значит и вода близко… Помнишь, как Шишкаревскую шахту опустили? Ну и с этой
то же
будет…
— Пустой человек, — коротко решил Зыков. — Ничего из
того не
будет, да и дело прошлое… Тоже и в живых немного уж осталось, кто после воли на казну робил. На Фотьянке найдутся двое-трое, да в Балчуговском десяток.
Карачунский слушал и весело смеялся: его всегда забавлял этот фанатик казенного приискового дела. Старик весь
был в прошлом, в
том жестоком прошлом, когда казенное золото добывалось шпицрутенами. Оников молчал. Немец Штамм нарушил наступившую паузу хладнокровным замечанием...
— У нас
есть своя поговорка мужицкая, Степан Романыч:
тем море не испоганилось, что пес налакал… Сама виновата, ежели не умела правильной девицей прожить.
Всего удивительнее
было то, что в эту дачу попали, кроме казенных земель, и крестьянские, как принадлежавшие жителям Тайболы.
Но главная сила промыслов заключалась в
том, что в них
было заперто рабочее промысловое население с лишком в десять тысяч человек, именно сам Балчуговский завод и Фотьянка.
Рабочие не имели даже собственного выгона, не имели усадеб —
тем и другим они пользовались от компании условно, пока находившаяся под выгоном и усадьбами земля не
была надобна для работ.
Это
была та узда, которой можно
было сдерживать рабочую массу, и этим особенно умел пользоваться Карачунский; он постоянно манил рабочих отрядными работами, которые давали известную самостоятельность, а главное, открывали вечно недостижимую надежду легкого и быстрого обогащения.
Карачунский в принципе
был враг всевозможных репрессий и предпочитал всему
те полумеры, уступки и сделки, которыми только и поддерживалось такое сложное дело.
Старик не понял и
того, как неприятно
было Карачунскому узнать о затеях и кознях какого-то Кишкина, — в глазах Карачунского это дело
было гораздо серьезнее, чем полагал
тот же Родион Потапыч.
Карачунский издал неопределенный звук и опять засвистал. Штамм сидел уже битых часа три и молчал самым возмутительным образом. Его присутствие всегда раздражало Карачунского и доводило до молчаливого бешенства. Если бы он мог,
то завтра же выгнал бы и Штамма, и этого молокососа Оникова, как людей, совершенно ему ненужных, но навязанных сильными покровителями. У Оникова
были сильные связи в горном мире, а Штамм явился прямо от Мансветова, которому приходился даже какой-то родней.
Но дело в
том, что этот штат все увеличивался, потому что каждый год приезжали из Петербурга новые служащие, которым нужно
было создавать место и изобретать занятия.
— И тоже тебе нечем похвалиться-то: взял бы и помог
той же Татьяне. Баба из последних сил выбилась, а ты свою гордость тешишь. Да что тут толковать с тобой!.. Эй, Прокопий, ступай к отцу Акакию и веди его сюда, да чтобы крест с собой захватил: разрешительную молитву надо сказать и отчитать проклятие-то.
Будет Господа гневить… Со своими грехами замаялись, не
то что других проклинать.
— Силой нельзя заставить людей
быть тем или другим, — заметил о. Акакий. — Мне самому этот случай неприятен, но не сделать бы хуже… Люди молодые, все может
быть. В своей семье теперь Федосья Родионовна
будет хуже чужой…
— Вот ты, Лукерья, про каторгу раздумалась, — перебил ее Родион Потапыч, — а я вот про нынешние порядки соображаю… Этак как раскинешь умом-то, так ровно даже ничего и не понимаешь. В ум не возьмешь, что и к чему следует. Каторга
была так каторга, солдатчина
была так солдатчина, — одним словом, казенное время… А теперь-то что?.. Не
то что других там судить, а у себя в дому, как гнилой зуб во рту… Дальше-то что
будет?..
Все это
было как всегда, как запомнит себя Родион Потапыч на промыслах, только сам он уж не
тот.
Смотрителем тогда
был тот самый Антон Лазарич, о котором рассказывала баушка Лукерья.
Он очень полюбил молодого Зыкова и устроил так, что десятилетняя каторга для него
была не в каторгу, а в обыкновенную промысловую работу, с
той разницей, что только ночевать ему приходилось в остроге.
Сколько теперь этих отвалов кругом Балчуговского завода; страшно подумать о
том казенном труде, который
был затрачен на эту египетскую работу в полном смысле слова.
То же самое
было и на других казенных и частных промыслах.
Мысль о
том, что теперь нужно
будет платить каждому рабочему, просто возмущала его.
Между
тем это
было казенное промысловое население, несколькими поколениями воспитавшееся на своем приисковом деле.
Не
было внешнего давления, как в казенное время, но «вольные» рабочие со своей волчьей волей не знали, куда деваться, и шли работать к
той же компании на самых невыгодных условиях, как вообще
было обставлено дело: досыта не наешься и с голоду не умрешь.
Каждое утро у кабака Ермошки на лавочке собиралась целая толпа рабочих. Издали эта публика казалась ворохом живых лохмотьев — настоящая приисковая рвань. А солнышко уже светило по-весеннему, и рвань ждала
того рокового момента, когда «тронется вешняя вода». Только бы вода взялась, тогда всем
будет работа… Это
были именно чающие движения воды.
Детей у них не
было, и Ермошка мечтал, когда умрет жена, завестись настоящей семьей и имел уже на примете Феню Зыкову. Так рассчитывал Ермошка, но не так вышло. Когда Ермошка узнал, как ушла Феня из дому убегом,
то развел только руками и проговорил...
То же
было и на Фотьянке, где сгруппировались ссыльнопоселенцы.
Сотни семей
были заняты одним и
тем же делом и сбивали цену товара самым добросовестным образом: городские купцы богатели, а Низы захудали до последней крайности.
Оригинальнее всего
было то, что Оксю, кормившую своей работой всю семью, походя корили каждым куском хлеба, каждой тряпкой. Особенно изобретателен
был в этом случае сам Тарас. Он каждый раз, принимая Оксину работу, непременно тыкал ее прямо в физиономию чем попало: сапогами, деревянной сапожной колодкой, а
то и шилом.
— Милости просим, — приглашал Тарас. — Здесь нам много способнее
будет разговоры-то разговаривать, а в кабаке еще,
того гляди, подслушают да вызнают… Тоже народ ноне пошел, шильники. Эй, Окся, айда к Ермошке. Оборудуй четверть водки… Да у меня смотри: одна нога здесь, а другая там. Господа, вы на нее не смотрите: дура набитая. При ней все можно говорить, потому, как стена, ничего не поймет.
В
те поры с золотом-то такие строгости
были, одна страсть…
— Запре-от? — удивилась баушка Лукерья. — Да ему-то какая теперь в ней корысть?
Была девка, не умели беречь, так теперь ветра в поле искать… Да еще и
то сказать, в Балчугах народ балованный, как раз еще и ворота дегтем вымажут… Парни-то нынче ножовые. Скажут: нами брезговала, а за кержака убежала. У них свое на уме…
Акинфий Назарыч
был против
того, чтобы отпускать жену одну, но не мог он устоять перед жениными слезами.
— Страшнее
того, что сама наделала, не
будет…
Ровно через неделю Кожин разыскал, где
была спрятана Феня, и верхом приехал в Фотьянку. Сначала, для отвода глаз, он завернул в кабак, будто собирается золото искать в Кедровской даче. Поговорил он кое с кем из мужиков, а потом послал за Петром Васильичем.
Тот не заставил себя ждать и, как увидел Кожина, сразу смекнул, в чем дело. Чтобы не выдать себя, Петр Васильич с час ломал комедию и сговаривался с Кожиным о золоте.