Неточные совпадения
Кишкин как-то укоризненно посмотрел на сурового старика и поник головой. Да, хорошо ему теперь бахвалиться над ним, потому
что и место имеет, и жалованье, и дом полная чаша. Зыков молча взял деревянной спицей горячую картошку и передал ее гостю. Незавидное кушанье дома,
а в лесу первый сорт: картошка так аппетитно дымилась, и Кишкин порядком-таки промялся. Облупив картошку и круто посолив, он проглотил ее почти разом. Зыков так же молча подал вторую.
— Ишь, ледяной водой моют, — заметил Кишкин тоном опытного приискового человека. —
Что бы казарму поставить да тепленькой водицей промывку сделать,
а то пески теперь смерзлись…
—
А не болтай глупостев, особливо
чего не знаешь. Ну, зачем пришел-то? Говори,
а то мне некогда с тобой балясы точить…
— Как же это так… гм…
А Балчуговские промысла при
чем останутся?
— Известно, золота в Кедровской даче неочерпаемо,
а только ты опять зря болтаешь: кедровское золото мудреное — кругом болота, вода долит,
а внизу камень. Надо еще взять кедровское-то золото. Не об этом речь.
А дело такое,
что в Кедровскую дачу кинутся промышленники из города и с Балчуговских промыслов народ будут сбивать. Теперь у нас весь народ как в чашке каша,
а тогда и расползутся… Их только помани. Народ отпетый.
Зыков чувствовал,
что недаром Кишкин распинается перед ним и про старину болтает «неподобное»,
а поэтому молчал, плотно сжав губы. Крепкий старик не любил пустых разговоров.
—
А ты
что лаешься? — огрызнулся объездной. — Чужое жалеешь…
—
А, это ты, Матюшка… — вступился Кишкин. —
Что больно сердит?
Кишкин подсел на свалку и с час наблюдал, как работали старатели. Жаль было смотреть, как даром время убивали… Какое это золото, когда и пятнадцать долей со ста пудов песку не падает. Так, бьется народ, потому
что деваться некуда,
а пить-есть надо. Выждав минутку, Кишкин поманил старого Турку и сделал ему таинственный знак. Старик отвернулся, для видимости покопался и пошабашил.
— У нас не торговля,
а кот наплакал, Андрон Евстратыч. Кому здесь и пить-то… Вот вода тронется, так тогда поправляться будем. С голого,
что со святого, — немного возьмешь.
— Можно и это…
А на
что тебе, Андрон Евстратыч?
— Да ты
что испугался-то? — смеялся Кишкин. — Ведь не под суд отдаю тебя,
а только в свидетели…
— И
что только будет? В том роде, как огромадный пожар… Верно тебе говорю… Изморился народ под конпанией-то,
а тут нá, работай где хошь.
— Ну,
что он? Поди, из лица весь выступил?
А? Ведь ему это без смерти смерть. Как другая цепная собака: ни во двор, ни со двора не пущает. Не поглянулось ему?
А?.. Еще сродни мне приходится по мамыньке — ну, да мне-то это все едино. Это уж мамынькино дело: она с ним дружит. Ха-ха!.. Ах, андел ты мой, Андрон Евстратыч! Пряменько тебе скажу: вдругорядь нашу Фотьянку с праздником делаешь, — впервой, когда россыпь открыл,
а теперь — словечком своим озолотил.
Они расстались большими друзьями. Петр Васильич выскочил провожать дорогого гостя на улицу и долго стоял за воротами, — стоял и крестился, охваченный радостным чувством.
Что же, в самом-то деле, достаточно всякого горя та же Фотьянка напринималась: пора и отдохнуть. Одна казенная работа
чего стоит,
а тут компания насела и всем дух заперла. Подшибся народ вконец…
Когда и за
что попал он на каторгу — никто не знал,
а сам старик не любил разговаривать о прошлом, как и другие старики-каторжане.
Он ночевал на воскресенье дома,
а затем в воскресенье же вечером уходил на свой пост, потому
что утро понедельника для него было самым боевым временем: нужно было все работы пускать в ход на целую неделю,
а рабочие не все выходили, справляя «узенькое воскресенье», как на промыслах называли понедельник.
В нем, по глубокому убеждению всей семьи и всех соседей, заключались несметные сокровища, потому
что Родион Потапыч «ходил в штейгерах близко сорок лет»,
а другие наживали на таких местах состояние в два-три года.
У себя дома Яша Малый не мог распорядиться даже собственными детьми, потому
что все зависело от дедушки,
а дедушка относился к сыну с большим подозрением, как и к Устинье Марковне.
Родион Потапыч почему-то делал такой вид,
что совсем не замечает этого покорного зятя,
а тот, в свою очередь, всячески старался не попадаться старику на глаза.
Преобладание женского элемента придавало семье особенный характер: сестры вечно вздорили между собой,
а Устинья Марковна вечно их мирила, плакалась на свою несчастную судьбу и в крайних случаях грозилась,
что пожалуется «самому».
Дело в том,
что любимая дочь Федосья бежала из дому, как это сделала в свое время Татьяна, — с той разницей,
что Татьяна венчалась,
а Федосья ушла в раскольничью семью сводом.
Да и все остальные растерялись. Дело выходило самое скверное, главное, потому,
что вовремя не оповестили старика.
А суббота быстро близилась… В пятницу был собран экстренный семейный совет. Зять Прокопий даже не вышел на работу по этому случаю.
—
Что уж, матушка, убиваться-то без пути, — утешала замужняя дочь Анна. — Наше с тобой дело бабье. Много ли с бабы возьмешь?
А пусть мужики отвечают…
Прокопий, по обыкновению, больше отмалчивался. У него всегда выходило как-то так,
что и да и нет. Это поведение взорвало Яшу.
Что, в самом-то деле, за все про все отдувайся он один,
а сами, чуть
что, — и в кусты. Он напал на зятя с особенной энергией.
— Дураки вы все, вот
что… Небось, прижали хвосты,
а я вот нисколько не боюсь родителя… На волос не боюсь и все приму на себя. И Федосьино дело тоже надо рассудить: один жених не жених, другой жених не жених, — ну и не стерпела девка. По человечеству надо рассудить… Вон Марья из-за родителя в перестарки попала,
а Феня это и обмозговала: живой человек о живом и думает. Так прямо и объясню родителю… Мне
что, я его вот на эстолько не боюсь!..
Напустив на себя храбрости, Яша к вечеру заметно остыл и только почесывал затылок. Он сходил в кабак, потолкался на народе и пришел домой только к ужину. Храбрости оставалось совсем немного, так
что и ночь Яша спал очень скверно, и проснулся чуть свет. Устинья Марковна поднималась в доме раньше всех и видела, как Яша начинает трусить. Роковой день наступал. Она ничего не говорила,
а только тяжело вздыхала. Напившись чаю, Яша объявил...
— И не говори: беда… Объявить не знаем как,
а сегодня выйдет домой к вечеру. Мамушка уж ездила в Тайболу, да ни с
чем выворотилась,
а теперь меня заслала… Может, и оборочу Феню.
— Хо-хо!.. Нашел дураков… Девка — мак, так ее кержаки и отпустили. Да и тебе не обмозговать этого самого дела… да. Вон у меня дерево стоеросовое растет, Окся; с руками бы и ногами отдал куда-нибудь на мясо — да никто не берет.
А вы плачете,
что Феня своим умом устроилась…
— Да это бог бы с ней,
что убегом, Тарас Матвеич,
а вот вера-то ихняя стариковская…
—
А это ты правильно, Яша… Ни баба, ни девка, ни солдатка наша Феня… Ах, раздуй их горой, кержаков!.. Да ты вот
что, Яша, подвинься немного в седле…
Дорога здесь была бойкая, по ней в город и из города шли и ехали «без утыху»,
а теперь в особенности, потому
что зимний путь был на исходе, и в город без конца тянулись транспорты с дровами, сеном и разным деревенским продуктом.
— Ну, Яшенька, и зададим мы кержакам горячего до слез!.. — хвастливо повторял он, ерзая по лошадиной спине. — Всю ихнюю стариковскую веру вверх дном поставим… Уважим в лучшем виде! Хорошо,
что ты на меня натакался, Яша,
а то одному-то тебе где бы сладить… Э-э, мотри: ведь это наш Шишка пехтурой в город копотит! Он…
— Бог не без милости, Яша, — утешал Кишкин. — Уж такое их девичье положенье: сколь девку ни корми,
а все чужая… Вот
что, други, надо мне с вами переговорить по тайности: большое есть дело. Я тоже до Тайболы,
а оттуда домой и к тебе, Тарас, по пути заверну.
—
Что же я, братец Яков Родивоныч… — прошептала Феня со слезами на глазах. — Один мой грех и тот на виду,
а там уж как батюшка рассудит… Муж за меня ответит, Акинфий Назарыч. Жаль мне матушку до смерти…
—
Что же вера? Все одному Богу молимся, все грешны да Божьи… И опять не первая Федосья Родионовна по древнему благочестию выдалась: у Мятелевых жена православная по городу взята, у Никоновых ваша же балчуговская… Да мало ли!..
А между прочим,
что это мы разговариваем, как на окружном суде… Маменька, Феня, обряжайте закусочку да чего-нибудь потеплее для родственников. Честь лучше бесчестья завсегда!.. Так ведь, Тарас?
—
Что же, ну, пусть родитель выворачивается с Фотьянки… — рассуждал он, делая соответствующий жест. — Ну выворотится, я ему напрямки и отрежу: так и так, был у Кожиных, видел сестрицу Федосью Родивоновну и всякое протчее…
А там хоть на части режь…
Когда гости нагрузились в достаточной мере, баушка Маремьяна выпроводила их довольно бесцеремонно.
Что же, будет, посидели, выпили — надо и честь знать, да и дома ждут. Яша с трудом уселся в седло,
а Мыльников занес уже половину своего пьяного тела на лошадиный круп, но вернулся, отвел в сторону Акинфия Назарыча и таинственно проговорил...
Гостей едва выпроводили. Феня горько плакала. Что-то там будет, когда воротится домой грозный тятенька?..
А эти пьянчуги только ее срамят… И зачем приезжали, подумаешь: у обоих умок-то ребячий.
Яшей овладело опять такое малодушие,
что он рад был хоть на час отсрочить неизбежную судьбу. У него сохранился к деспоту-отцу какой-то панический страх…
А вот и Балчуговский завод, и широкая улица, на которой стояла проваленная избенка Тараса.
Анжинеров Шишка хочет под суд упечь, потому как очень ему теперь обидно,
что они живут да радуются,
а он дыра в горсти.
— Ты это
что за модель выдумал…
а?! — грозно встретил Родион Потапыч непокорное детище. — Кто в дому хозяин?.. Какие ты слова сейчас выражал отцу? С кем связался-то?.. Ну,
чего березовым пнем уставился?
Устинья Марковна так и замерла на месте. Она всего ожидала от рассерженного мужа, но только не проклятия. В первую минуту она даже не сообразила,
что случилось,
а когда Родион Потапыч надел шубу и пошел из избы, бросилась за ним.
— Вот то-то и горе,
что седой,
а дурит… Надо из него вышибить эту самую дурь. Прикажи отправить его на конюшню…
Зыков опять повалился в ноги,
а Карачунский не мог удержаться и звонко расхохотался.
Что же это такое? «Парнишке» шестьдесят лет, и вдруг его драть… На хохот из кабинета показались горный инженер Оников, бесцветный молодой человек в форменной тужурке, и тощий носатый лесничий Штамм.
— Вот я и хотел рассказать все по порядку, Степан Романыч, потому как Кишкин меня в свидетели хочет выставить… Забегал он ко мне как-то на Фотьянку и все выпытывал про старое,
а я догадался,
что он неспроста, и ничего ему не сказал. Увертлив пес.
— Было бы из
чего набавлять, Степан Романыч, — строго заметил Зыков. — Им сколько угодно дай — все возьмут… Я только одному дивлюсь,
что это вышнее начальство смотрит?.. Департаменты-то на
что налажены? Все дача была казенная и вдруг будет вольная. Какой же это порядок?.. Изроют старатели всю Кедровскую дачу, как свиньи, растащат все золото,
а потом и бросят все… Казенного добра жаль.
— Ну хорошо, воротишь,
а потом
что? Снова девушкой от этого она ведь не сделается и будет ни девка, ни баба.