Неточные совпадения
Катались на лодках по Днепру, варили на той стороне реки, в густом горько-пахучем лозняке, полевую кашу, купались мужчины и женщины поочередно — в быстрой теплой воде, пили домашнюю запеканку, пели звучные малороссийские песни и вернулись в город только поздним вечером,
когда темная бегучая широкая река
так жутко и весело плескалась о борта их лодок, играя отражениями звезд, серебряными зыбкими дорожками от электрических фонарей и кланяющимися огнями баканов.
Но, почти помимо их сознания, их чувственность — не воображение, а простая, здоровая, инстинктивная чувственность молодых игривых самцов — зажигалась от Нечаянных встреч их рук с женскими руками и от товарищеских услужливых объятий,
когда приходилось помогать барышням входить в лодку или выскакивать на берег, от нежного запаха девичьих одежд, разогретых солнцем, от женских кокетливо-испуганных криков на реке, от зрелища женских фигур, небрежно полулежащих с наивной нескромностью в зеленой траве, вокруг самовара, от всех этих невинных вольностей, которые
так обычны и неизбежны на пикниках, загородных прогулках и речных катаниях,
когда в человеке, в бесконечной глубине его души, тайно пробуждается от беспечного соприкосновения с землей, травами, водой и солнцем древний, прекрасный, свободный, но обезображенный и напуганный людьми зверь.
— Ах,
когда я не могу!.. — извивалась от кокетства Вера, закатывая глаза под верхние веки. —
Когда вы
такие симпатичные.
— Очень, очень рад, — приветливо ответил Платонов и вдруг поглядел на Лихонина со светлой, почти детской улыбкой, которая скрасила его некрасивое, скуластое лицо. — Вы мне тоже сразу понравились. И
когда я увидел вас еще там, у Дорошенки, я сейчас же подумал, что вы вовсе не
такой шершавый, каким кажетесь.
Я,
когда разговариваю один на один с Симеоном, — а говорим мы с ним подолгу и неторопливо
так, часами, — я испытываю минутами настоящий страх.
Маня Беленькая, смеясь, укоризненно покачала головой.
Такое лицо всегда бывало у Жени,
когда ее буйная душа чуяла, что приближается ею же самой вызванный скандал.
Больше всего они лгут,
когда их спрашивают: «Как дошла ты до жизни
такой?» Но какое же право ты имеешь ее об этом спрашивать, черт бы тебя побрал?!
— Ну тебя в болото! — почти крикнула она. — Знаю я вас! Чулки тебе штопать? На керосинке стряпать? Ночей из-за тебя не спать,
когда ты со своими коротковолосыми будешь болты болтать? А как ты заделаешься доктором, или адвокатом, или чиновником,
так меня же в спину коленом: пошла, мол, на улицу, публичная шкура, жизнь ты мою молодую заела. Хочу на порядочной жениться, на чистой, на невинной…
Когда его жена уходила на платформу освежиться, он рассказывал
такие вещи, от которых генерал расплывался в блаженную улыбку, помещик ржал, колыхая черноземным животом, а подпоручик, только год выпущенный из училища, безусый мальчик, едва сдерживая смех и любопытство, отворачивался в сторону, чтобы соседи, не видели, что он краснеет.
Таким-то образом Сонька Руль, минуя рублевое заведение, была переведена в полтинничное, где всякий сброд целыми ночами, как хотел, издевался над девушками. Там требовалось громадное здоровье и большая нервная сила. Сонька однажды задрожала от ужаса ночью,
когда Фекла, бабища пудов около шести весу, выскочила на двор за естественной надобностью и крикнула проходившей мимо нее экономке...
Он просиживал около нее целые ночи и по-прежнему терпеливо ждал,
когда она возвратится от случайного гостя, делал ей сцены ревности и все-таки любил и, торча днем в своей аптеке за прилавком и закатывая какие-нибудь вонючие пилюли, неустанно думал о ней и тосковал.
Вдруг, мгновенно, ее прелестные глаза наполнились слезами и засияли
таким волшебным зеленым светом, каким сияет летними теплыми сумерками вечерняя звезда. Она обернула лицо к сцене, и некоторое время ее длинные нервные пальцы судорожно сжимали обивку барьера ложи. Но
когда она опять обернулась к своим друзьям, то глаза уже были сухи и на загадочных, порочных и властных губах блестела непринужденная улыбка.
— Скажите, Володя, куда вы обыкновенно ездите,
когда прощаетесь с
так называемыми порядочными женщинами?
Этот нежный и страстный романс, исполненный великой артисткой, вдруг напомнил всем этим женщинам о первой любви, о первом падении, о позднем прощании на весенней заре, на утреннем холодке,
когда трава седа от росы, а красное небо красит в розовый цвет верхушки берез, о последних объятиях,
так тесно сплетенных, и о том, как не ошибающееся чуткое сердце скорбно шепчет: «Нет, это не повторится, не повторится!» И губы тогда были холодны и сухи, а на волосах лежал утренний влажный туман.
— Знаешь, — тихо заметила Тамара, — я об этом почти догадывалась, а в особенности тогда,
когда ты встала на колени перед певицей и о чем-то говорила с ней тихо. Но все-таки, милая Женечка, ведь надо бы полечиться.
В то раннее утро,
когда Лихонин
так внезапно и, может быть, неожиданно даже для самого себя увез Любку из веселого заведения Анны Марковны, был перелом лета.
Денег не жалко — это правда, я согласен с Лихониным, но ведь
такое начало трудовой жизни,
когда каждый шаг заранее обеспечен, не ведет ли оно к неизбежной распущенности и халатности и в конце Концов к равнодушному пренебрежению к делу.
На следующий день (вчера было нельзя из-за праздника и позднего времени), проснувшись очень рано и вспомнив о том, что ему нужно ехать хлопотать о Любкином паспорте, он почувствовал себя
так же скверно, как в былое время,
когда еще гимназистом шел на экзамен, зная, что наверное провалится.
— Горьким пьяницей! — повторял князь вместе с ней последние слова и уныло покачивал склоненной набок курчавой головой, и оба они старались окончить песню
так, чтобы едва уловимый трепет гитарных струн и голоса постепенно стихали и чтобы нельзя было заметить,
когда кончился звук и
когда настало молчание.
Да и, должно быть, он понимал, — а надо сказать, что эти восточные человеки, несмотря на их кажущуюся наивность, а может быть, и благодаря ей, обладают,
когда захотят, тонким душевным чутьем, — понимал, что, сделав хотя бы только на одну минуту Любку своей любовницей, он навсегда лишится этого милого, тихого семейного вечернего уюта, к которому он
так привык.
— Я бы ее, подлую, в порошок стерла! Тоже это называется любила! Если ты любишь человека, то тебе все должно быть мило от него. Он в тюрьму, и ты с ним в тюрьму. Он сделался вором, а ты ему помогай. Он нищий, а ты все-таки с ним. Что тут особенного, что корка черного хлеба,
когда любовь? Подлая она и подлая! А я бы, на его месте, бросила бы ее или, вместо того чтобы плакать,
такую задала ей взбучку, что она бы целый месяц с синяками ходила, гадина!
Но
когда кавалер де Грие, пролежавший двое суток около трупа своей дорогой Манон, не отрывая уст от ее рук и лица, начинает, наконец, обломком шпаги копать могилу — Любка
так разрыдалась, что Соловьев напугался и кинулся за водой.
Должно быть, в конце концов Симановский, этот загадочный человек,
такой влиятельный в своей юношеской среде, где ему приходилось больше иметь дело с теорией, и
такой несуразный,
когда ему попался практический опыт над живой душой, был просто-напросто глуп, но только умел искусно скрывать это единственное в нем искреннее качество.
Он говорил, может быть, и не
так, но во всяком случае приблизительно в этом роде. Любка краснела, протягивала барышням в цветных кофточках и в кожаных кушаках руку, неуклюже сложенную всеми пальцами вместе, потчевала их чаем с вареньем, поспешно давала им закуривать, но, несмотря на все приглашения, ни за что не хотела сесть. Она говорила: «Да-с, нет-с, как изволите». И
когда одна из барышень уронила на пол платок, она кинулась торопливо поднимать его.
— А я знаю! — кричала она в озлоблении. — Я знаю, что и вы
такие же, как и я! Но у вас папа, мама, вы обеспечены, а если вам нужно,
так вы и ребенка вытравите,многие
так делают. А будь вы на моем месте, —
когда жрать нечего, и девчонка еще ничего не понимает, потому что неграмотная, а кругом мужчины лезут, как кобели, — то и вы бы были в публичном доме! Стыдно
так над бедной девушкой изголяться, — вот что!
В этот раз,
когда он пришел, в нем сразу, после долгого житья в лагерях, чувствовалась та быстрая перемена возраста, которая
так неуловимо и быстро превращает мальчика в юношу.
Да и то надо сказать, разве Коля, подобно большинству его сверстников, не видал, как горничная Фрося,
такая краснощекая, вечно веселая, с ногами твердости стали (он иногда, развозившись, хлопал ее по спине), как она однажды,
когда Коля случайно быстро вошел в папин кабинет, прыснула оттуда во весь дух, закрыв лицо передником, и разве он не видал, что в это время у папы было лицо красное, с сизым, как бы удлинившимся носом, и Коля подумал: «Папа похож на индюка».
Надо сказать, что этот суровый человек, не одобрявший студентов за их развязную шутливость и непонятный слог в разговоре, не любил также,
когда появлялись в заведении вот
такие мальчики в форме.
— Нет,
когда настоящее дело, я не кисель. Ты это, пожалуй, скоро увидишь, Женечка. Только не будем лучше ссориться — и
так не больно сладко живется. Хорошо, я сейчас пойду и пришлю его к тебе.
— Какая ты глупая! Ну зачем же все ходят? Разве я тоже не мужчина? Ведь, кажется, я в
таком возрасте,
когда у каждого мужчины созревает… ну, известная потребность… в женщине… Ведь не заниматься же мне всякой гадостью!
Среди кадетов, отправлявшихся в подобного рода экспедиции, всегда было условлено называть друг друга вымышленными именами. Это была не
так конспирация, или уловка против бдительности начальства, или боязнь скомпрометировать себя перед случайным семейным знакомым как своего рода игра в таинственность и переодевание, — игра, ведшая свое начало еще с тех времен,
когда молодежь увлекается Густавом Эмаром, Майн-Ридом и сыщиком Лекоком.
Он с удовольствием подумал о том, что уже переболел ту первую боль во всех мускулах, которая
так сказывается в первые дни,
когда с отвычки только что втягиваешься в работу.
— Подожди, я вспомнил… Это в тот день,
когда я там был вместе со студентами… Не
так ли?
Ну, а теперь подумайте: ведь над каждой из нас
так надругались,
когда мы были детьми!..
Теперь была очередь Любки. Она за эти прошедшие полтора месяца своей сравнительной свободы успела уже отвыкнуть от еженедельных осмотров, и
когда доктор завернул ей на грудь рубашку, она вдруг покраснела
так, как умеют краснеть только очень стыдливые женщины, — даже спиной и грудью.
Об этом уже давно поговаривали в заведении, но,
когда слухи
так неожиданно, тотчас же после смерти Женьки, превратились в явь, девицы долго не могли прийти в себя от изумления и страха.
Я не хотела вам мешать,
когда вы читали письмо, но вот вы обернулись ко мне, и я протянула вам револьвер и хотела сказать: поглядите, Эмма Эдуардовна, что я нашла, — потому что, видите ли, меня ужасно поразило, как это покойная Женя, имея в распоряжении револьвер, предпочла
такую ужасную смерть, как повешение?
В редких случаях,
когда очень богатый и знатный господин — по-русски это называется один «карась», а у нас Freier, —
когда он увлечется вами, — ведь вы
такая красивая, Тамарочка, (хозяйка поглядела на нее туманными, увлажненными глазами), — то я вовсе не запрещаю вам провести с ним весело время, только упирать всегда на то, что вы не имеете права по своему долгу, положению und so weiter, und so weiter… Aber sagen Sie bitte [И
так далее, и
так далее…
Но она была одинаково искренней как в тот странный, кошмарный вечер,
когда она властью таланта повергла к своим ногам гордую Женьку,
так и теперь,
когда вспомнила об этом с усталостью, ленью и артистическим пренебрежением.
— Мы знакомы еще с того шального вечера,
когда вы поразили нас всех знанием французского языка и
когда вы говорили. То, что вы говорили, было — между нами — парадоксально, но зато как это было сказано!.. До сих пор я помню тон вашего голоса,
такой горячий, выразительный… Итак… Елена Викторовна, — обратился он опять к Ровинской, садясь на маленькое низкое кресло без спинки, — чем я могу быть вам полезен? Располагайте мною.
— Вот и конец! — сказала Тамара подругам,
когда они остались одни. — Что ж, девушки, — часом позже, часом раньше!.. Жаль мне Женьку!.. Страх как жаль!.. Другой
такой мы уже не найдем. А все-таки, дети мои, ей в ее яме гораздо лучше, чем нам в нашей… Ну, последний крест — и пойдем домой!..
Наконец, этим летом,
когда семья нотариуса уехала за границу, она решилась посетить его квартиру и тут в первый раз отдалась ему со слезами, с угрызениями совести и в то же время с
такой пылкостью и нежностью, что бедный нотариус совершенно потерял голову: он весь погрузился в ту старческую любовь, которая уже не знает ни разума, ни оглядки, которая заставляет человека терять последнее — боязнь казаться смешным.
Когда он однажды заикнулся об отдельной квартире и о других удобствах, она поглядела ему в глаза
так пристально, надменно и сурово, что он, как мальчик, покраснел в своих живописных сединах и целовал ее руки, лепеча несвязные извинения.
Он убил ее, и
когда посмотрел на ужасное дело своих рук, то вдруг почувствовал омерзительный, гнусный, подлый страх. Полуобнаженное тело Верки еще трепетало на постели. Ноги у Дилекторского подогнулись от ужаса, но рассудок притворщика, труса и мерзавца бодрствовал: у него хватило все-таки настолько мужества, чтобы оттянуть у себя на боку кожу над ребрами и прострелить ее. И
когда он падал, неистово закричав от боли, от испуга и от грома выстрела, то по телу Верки пробежала последняя судорога.