Неточные совпадения
Но за Ямой на много
лет — даже до сего времени — осталась темная слава, как о месте развеселом, пьяном, драчливом и
в ночную пору небезопасном.
И так без конца, день за днем, месяцы и
годы, живут они
в своих публичных гаремах странной, неправдоподобной жизнью, выброшенные обществом, проклятые семьей, жертвы общественного темперамента, клоаки для избытка городского сладострастия, оберегательницы семейной чести четыреста глупых, ленивых, истеричных, бесплодных женщин.
Ни для кого
в доме не тайна, что через
год, через два Анна Марковна, удалясь на покой, продаст ей заведение со всеми правами и обстановкой, причем часть получит наличными, а часть —
в рассрочку по векселю.
У него на совести несколько темных дел. Весь город знает, что два
года тому назад он женился на богатой семидесятилетней старухе, а
в прошлом
году задушил ее; однако ему как-то удалось замять это дело. Да и остальные четверо тоже видели кое-что
в своей пестрой жизни. Но, подобно тому как старинные бретеры не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании о своих жертвах, так и эти люди глядят на темное и кровавое
в своем прошлом, как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
И
в этом неясном дальнем свете,
в ласковом воздухе,
в запахах наступающей ночи была какая-то тайная, сладкая, сознательная печаль, которая бывает так нежна
в вечера между весной и
летом.
— А знаешь, девушка, ведь он
в позапрошлом
годе женщину одну зарезал, Прохор-то. Ей-богу.
Лихонин говорил правду.
В свои студенческие
годы и позднее, будучи оставленным при университете, Ярченко вел самую шалую и легкомысленную жизнь. Во всех трактирах, кафешантанах и других увеселительных местах хорошо знали его маленькую, толстую, кругленькую фигурку, его румяные, отдувшиеся, как у раскрашенного амура, щеки и блестящие, влажные, добрые глаза, помнили его торопливый, захлебывающийся говор и визгливый смех.
У него только что завелись необходимые связи с профессорским кругом, на будущий
год ему предлагали чтение лекций по римской истории, и нередко
в разговоре он уже употреблял ходкое среди приват-доцентов выражение: «Мы, ученые!» Студенческая фамильярность, принудительное компанейство, обязательное участие во всех сходках, протестах и демонстрациях становились для него невыгодными, затруднительными и даже просто скучными.
А через пять
лет мы будем говорить: «Несомненно, взятка — страшная гадость, но, знаете, дети… семья…» И точно так же через десять
лет мы, оставшись благополучными русскими либералами, будем вздыхать о свободе личности и кланяться
в пояс мерзавцам, которых презираем, и околачиваться у них
в передних.
Совершенно добровольно, ничуть не нуждаясь
в деньгах, он прослужил один
год клерком у нотариуса, другой — письмоводителем у мирового судьи, а весь прошлый
год, будучи на последнем курсе, вел
в местной газете хронику городской управы и нес скромную обязанность помощника секретаря
в управлении синдиката сахарозаводчиков.
Никто из близко знавших Рамзеса не сомневался, что он сделает блестящую карьеру, да и сам Рамзес вовсе не скрывал своей уверенности
в том, что к тридцати пяти
годам он сколотит себе миллион исключительно одной практикой, как адвокат-цивилист.
Но Борис, подобно многим студентам (а также и офицерам, юнкерам и гимназистам), привык к тому, что посторонние «штатские» люди, попадавшие случайно
в кутящую студенческую компанию, всегда держали себя
в ней несколько зависимо и подобострастно, льстили учащейся молодежи, удивлялись ее смелости, смеялись ее шуткам, любовались ее самолюбованием, вспоминали со вздохом подавленной зависти свои студенческие
годы.
Но вот я иду утром по Лебяжьей улице, вижу — собралась толпа,
в середине девочка пяти
лет, — оказывается, отстала от матери и заблудилась, или, быть может, мать ее бросила.
Ведь все они, которых вы берете
в спальни, — поглядите, поглядите на них хорошенько, — ведь все они — дети, ведь им всем по одиннадцати
лет.
С этих пор я верю, что не теперь, не скоро,
лет через пятьдесят, но придет гениальный и именно русский писатель, который вберет
в себя все тяготы и всю мерзость этой жизни и выбросит их нам
в виде простых, тонких и бессмертно-жгучих образов.
Вместе с ним пришли две его дамы: Генриетта — самая старшая по
годам девица
в заведении Анны Марковны, опытная, все видевшая и ко всему притерпевшаяся, как старая лошадь на приводе у молотилки, обладательница густого баса, но еще красивая женщина — и Манька Большая, или Манька Крокодил.
— Запишем. Теперь предположим другое — что ты являешься сюда как проповедник лучшей, честной жизни, вроде этакого спасителя погибающих душ. Знаешь, как на заре христианства иные святые отцы вместо того, чтобы стоять на столпе тридцать
лет или жить
в лесной пещере, шли на торжища
в дома веселья, к блудницам и скоморохам. Но ведь ты не так?
В четырнадцать
лет ее растлили, а
в шестнадцать она стала патентованной проституткой, с желтым билетом и с венерической болезнью.
Ее умственное развитие, ее опыт, ее интересы так и остаются на детском уровне до самой смерти, совершенно гак же, как у седой и наивной классной дамы, с десяти
лет не переступавшей институтского порога, как у монашенки, отданной ребенком
в монастырь.
А этот чернозем через
год обращался
в толстенную бабищу, которая целый день лежит на постели и жует пряники или унижет свои пальцы копеечными кольцами, растопырит их и любуется.
До сих пор еще, спустя десять
лет, вспоминают бывшие обитатели Ямков тот обильный несчастными, грязными, кровавыми событиями
год, который начался рядом пустяковых маленьких скандалов, а кончился тем, что администрация
в один прекрасный день взяла и разорила дотла старинное, насиженное, ею же созданное гнездо узаконенной проституции, разметав его остатки по больницам, тюрьмам и улицам большого города.
Старые хозяйки и экономки, конечно, никогда не слыхали о роке, но внутренне, душою, они чувствовали его таинственное присутствие
в неотвратимых бедах того ужасного
года.
Это замечается также
в монастырях, банках, департаментах, полках, учебных заведениях и других общественных учреждениях, где, подолгу не изменяясь, чуть не десятками
лет, жизнь течет ровно, подобно болотистой речке, и вдруг, после какого-нибудь совсем не значительного случая, начинаются переводы, перемещения, исключения из службы, проигрыши, болезни.
Первые подземные толчки этой катастрофы начались
в разгаре
лета, во время ежегодной летней ярмарки, которая
в этом
году была сказочно блестяща.
Портовые грузчики, ломовики, дрогали, катали, подносчики кирпичей и землекопы до сих пор еще помнят, какие суточные деньги они зарабатывали
в это сумасшедшее
лето.
На каждом перекрестке открывались ежедневно «фиалочные заведения» — маленькие дощатые балаганчики,
в каждом из которых под видом продажи кваса торговали собою, тут же рядом за перегородкой из шелевок, по две, по три старых девки, и многим матерям и отцам тяжело и памятно это
лето по унизительным болезням их сыновей, гимназистов и кадетов.
Когда его жена уходила на платформу освежиться, он рассказывал такие вещи, от которых генерал расплывался
в блаженную улыбку, помещик ржал, колыхая черноземным животом, а подпоручик, только
год выпущенный из училища, безусый мальчик, едва сдерживая смех и любопытство, отворачивался
в сторону, чтобы соседи, не видели, что он краснеет.
Конечно, проданная им женщина так и оставалась навсегда
в цепких руках публичного дома. Горизонт настолько основательно забыл ее, что уже через
год не мог даже вспомнить ее лица. Но почем знать… может быть, сам перед собою притворялся?
Ему приходилось удовлетворять и садические и мазохические наклонности своих клиентов, а иногда обслуживать и совсем противоестественные половые извращения, хотя, надо сказать, что за последнее он брался только
в редких случаях, суливших большую несомненную прибыло Раза два-три ему приходилось отсиживать
в тюрьме, но эти высидки шли ему впрок: он не только не терял хищнического нахрапа и упругой энергии
в делах, но с каждым
годом становился смелее, изобретательнее и предприимчивее.
Во время своей деятельности, вопреки своей завидной памяти, он переменил столько фамилий, что не только позабыл,
в каком
году он был Натанаэльзоном, а
в каком Бакаляром, но даже его собственная фамилия ему начинала казаться одним из псевдонимов.
— Представьте себе, что
в прошлом
году сделал Шепшерович! Он отвез
в Аргентину тридцать женщин из Ковно, Вильно, Житомира. Каждую из них он продал по тысяче рублей, итого, мадам, считайте, — тридцать тысяч! Вы думаете на этом Шепшерович успокоился? На эти деньги, чтобы оплатить себе расходы по пароходу, он купил несколько негритянок и рассовал их
в Москву, Петербург, Киев, Одессу и
в Харьков. Но вы знаете, мадам, это не человек, а орел. Вот кто умеет делать дела!
— Именно! Я вас очень люблю, Рязанов, за то, что вы умница. Вы всегда схватите мысль на
лету, хотя должна сказать, что это не особенно высокое свойство ума. И
в самом деле, сходятся два человека, вчерашние друзья, собеседники, застольники, и сегодня один из них должен погибнуть. Понимаете, уйти из жизни навсегда. Но у них нет ни злобы, ни страха. Вот настоящее прекрасное зрелище, которое я только могу себе представить!
Дети мои, кажется, у нас никогда не было случая, чтобы мы пускались друг с другом
в откровенности, а вот я вам скажу, что меня, когда мне было десять с половиной
лет, моя собственная мать продала
в городе Житомире доктору Тарабукину.
В то раннее утро, когда Лихонин так внезапно и, может быть, неожиданно даже для самого себя увез Любку из веселого заведения Анны Марковны, был перелом
лета.
— Люба, дорогая моя! Милая, многострадальная женщина! Посмотри, как хорошо кругом! Господи! Вот уже пять
лет, как я не видал как следует восхода солнца. То карточная игра, то пьянство, то
в университет надо спешить. Посмотри, душенька, вон там заря расцвела. Солнце близко! Это — твоя заря, Любочка! Это начинается твоя новая жизнь. Ты смело обопрешься на мою сильную руку. Я выведу тебя на дорогу честного труда, на путь смелой, лицом к лицу, борьбы с жизнью!
Комната,
в которой жил Лихонин, помещалась
в пятом с половиной этаже. С половиной потому, что есть такие пяти-шести и семиэтажные доходные дома, битком набитые и дешевые, сверху которых возводятся еще жалкие клоповники из кровельного железа, нечто вроде мансард, или, вернее, скворечников,
в которых страшно холодно зимой, а
летом жарко, точно на тропиках. Любка с трудом карабкалась наверх. Ей казалось, что вот-вот, еще два шага, и она свалится прямо на ступени лестницы и беспробудно заснет.
В комнату вошла маленькая старушка, с красновекими глазами, узкими, как щелочки, и с удивительно пергаментным лицом, на котором угрюмо и зловеще торчал вниз длинный острый нос. Это была Александра, давнишняя прислуга студенческих скворечников, друг и кредитор всех студентов, женщина
лет шестидесяти пяти, резонерка и ворчунья.
Александра ушла, и долго еще слышались
в Коридоре ее старческие шлепающие шаги и невнятное бормотанье. Она склонна была
в своей суровой ворчливой доброте многое прощать студенческой молодежи, которую она обслуживала уже около сорока
лет. Прощала пьянство, картежную игру, скандалы, громкое пение, долги, но, увы, она была девственницей, и ее целомудренная душа не переносила только одного: разврата.
Они иногда
летом приносили ему
в подарок крепкий, пьяный кумыс
в больших четвертных бутылях, а на байрам приглашали к себе есть молочного жеребенка.
— И ничего, ничего! И пусть знают, — горячо возразил Лихонин. — Зачем стесняться своего прошлого, замалчивать его? Через
год ты взглянешь смело и прямо
в глаза каждому человеку и скажешь: «Кто не падал, тот не поднимался». Идем, идем, Любочка!
— О! Не беспокойтесь говорить: я все прекрасно понимаю. Вероятно, молодой человек хочет взять эта девушка, эта Любка, совсем к себе на задержание или чтобы ее, — как это называется по-русску, — чтобы ее спасай? Да, да, да, это бывает. Я двадцать два
года живу
в публичный дом и всегда
в самый лучший, приличный публичный дом, и я знаю, что это случается с очень глупыми молодыми людьми. Но только уверяю вас, что из этого ничего не выйдет.
Лихонину приходилось долго, озверело, до хрипоты
в горле торговаться с жестокой женщиной, пока она, наконец, не согласилась взять двести пятьдесят рублей наличными деньгами и на двести рублей векселями. И то только тогда, когда Лихонин семестровым свидетельством доказал ей, что он
в этом
году кончает и делается адвокатом…
Лихонин прочитал также о том, что заведение не должно располагаться ближе чем на сто шагов от церквей, учебных заведений и судебных зданий, что содержать дом терпимости могут только лица женского пола, что селиться при хозяйке могут только ее родственники и то исключительно женского пола и не старше семи
лет и что как девушки, так и хозяева дома и прислуга должны
в отношениях между собою и также с гостями соблюдать вежливость, тишину, учтивость и благопристойность, отнюдь не позволяя себе пьянства, ругательства и драки.
Несколько
лет спустя Лихонин сам
в душе сознавался с раскаянием и тихой тоской, что этот период времени был самым тихим, мирным и уютным за всю его университетскую и адвокатскую жизнь.
Коля Гладышев был не один, а вместе с товарищем-одноклассником Петровым, который впервые переступал порог публичного дома, сдавшись на соблазнительные уговоры Гладышева. Вероятно, он
в эти минуты находился
в том же диком, сумбурном, лихорадочном состоянии, которое переживал полтора
года тому назад и сам Коля, когда у него тряслись ноги, пересыхало во рту, а огни ламп плясали перед ним кружащимися колесами.
Ведь еще
год тому назад с небольшим я совала ему
в карман яблоки, когда он уходил от меня ночью.
И поэтому, когда с низовьев Днепра потянулись первые баржи с арбузами, он охотно вошел
в артель,
в которой его знали еще с прошлого
года и любили за веселый нрав, за товарищеский дух и за мастерское умение вести счет.
— Милая Женечка, право не стоит… Жизнь как жизнь… Была институткой, гувернанткой была,
в хоре пела, потом тир
в летнем саду держала, а потом спуталась с одним шарлатаном и сама научилась стрелять из винчестера… По циркам ездила, — американскую амазонку изображала. Я прекрасно стреляла… Потом
в монастырь попала. Там пробыла
года два… Много было у меня… Всего не упомнишь… Воровала.
Вот уже около двадцати
лет как ему приходилось каждую неделю по субботам осматривать таким образом несколько сотен девушек, и у него выработалась та привычная техническая ловкость и быстрота, спокойная небрежность
в движениях, которая бывает часто у цирковых артистов, у карточных шулеров, у носильщиков и упаковщиков мебели и у других профессионалов.
Подождите, через три-четыре
года мы так расширим дело, что у вас уже будут солидные деньги, и тогда я возьму вас
в дело полноправным товарищем.