Неточные совпадения
Так проходит
вся ночь. К рассвету Яма понемногу затихает, и светлое утро застает ее безлюдной, просторной, погруженной в сон, с накрепко закрытыми дверями, с глухими ставнями на окнах. А перед вечером женщины проснутся и будут готовиться к следующей ночи.
Теперь улица пуста. Она торжественно и радостно горит в блеске летнего солнца. Но в зале спущены
все гардины, и оттого в ней темно, прохладно и
так особенно нелюдимо, как бывает среди дня в пустых театрах, манежах и помещениях суда.
А дворник украсил резной, в русском стиле, подъезд двумя срубленными березками.
Так же и во
всех домах около крылец, перил и дверей красуются снаружи белые тонкие стволики с жидкой умирающей зеленью.
У него на совести несколько темных дел.
Весь город знает, что два года тому назад он женился на богатой семидесятилетней старухе, а в прошлом году задушил ее; однако ему как-то удалось замять это дело. Да и остальные четверо тоже видели кое-что в своей пестрой жизни. Но, подобно тому как старинные бретеры не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании о своих жертвах,
так и эти люди глядят на темное и кровавое в своем прошлом, как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
— Ах, и не рассказывайте, — вздыхает Анна Марковна, отвесив свою нижнюю малиновую губу и затуманив свои блеклые глаза. — Мы нашу Берточку, — она в гимназии Флейшера, — мы нарочно держим ее в городе, в почтенном семействе. Вы понимаете, все-таки неловко. И вдруг она из гимназии приносит
такие слова и выражения, что я прямо аж
вся покраснела.
Нюра — маленькая, лупоглазая, синеглазая девушка; у нее белые, льняные волосы, синие жилки на висках. В лице у нее есть что-то тупое и невинное, напоминающее белого пасхального сахарного ягненочка. Она жива, суетлива, любопытна, во
все лезет, со
всеми согласна, первая знает
все новости, и если говорит, то говорит
так много и
так быстро, что у нее летят брызги изо рта и на красных губах вскипают пузыри, как у детей.
— Тридцать, — говорит Манька обиженным голосом, надувая губы, — ну да, тебе хорошо, ты
все ходы помнишь. Сдавай… Ну,
так что же дальше, Тамарочка? — обращается она к подруге. — Ты говори, я слушаю.
— А все-таки хуже
всех, — продолжает рассуждать Женя, — хуже твоего директора, Зоинька, хуже моего кадета, хуже
всех — ваши любовники.
Девицы с некоторой гордостью рассказывали гостям о тапере, что он был в консерватории и шел
все время первым учеником, но
так как он еврей и к тому же заболел глазами, то ему не удалось окончить курса.
Все они относились к нему очень бережно и внимательно, с какой-то участливой, немножко приторной жалостливостью, что весьма вяжется с внутренними закулисными нравами домов терпимости, где под внешней грубостью и щегольством похабными словами живет
такая же слащавая, истеричная сентиментальность, как и в женских пансионах и, говорят, в каторжных тюрьмах.
Несмотря на то, что большинство женщин испытывало к мужчинам, за исключением своих любовников, полное, даже несколько брезгливое равнодушие, в их душах перед каждым вечером все-таки оживали и шевелились смутные надежды: неизвестно, кто их выберет, не случится ли чего-нибудь необыкновенного, смешного или увлекательного, не удивит ли гость своей щедростью, не будет ли какого-нибудь чуда, которое перевернет
всю жизнь?
— Еще бы ты первая стала ругаться. Дура! Не
все тебе равно, кто он
такой? Влюблена ты в него, что ли?
Тамара с голыми белыми руками и обнаженной шеей, обвитой ниткой искусственного жемчуга, толстая Катька с мясистым четырехугольным лицом и низким лбом — она тоже декольтирована, но кожа у нее красная и в пупырышках; новенькая Нина, курносая и неуклюжая, в платье цвета зеленого попугая; другая Манька — Манька Большая или Манька Крокодил, как ее называют, и — последней — Сонька Руль, еврейка, с некрасивым темным лицом и чрезвычайно большим носом, за который она и получила свою кличку, но с
такими прекрасными большими глазами, одновременно кроткими и печальными, горящими и влажными, какие среди женщин
всего земного шара бывают только у евреек.
Пожилой гость в форме благотворительного ведомства вошел медленными, нерешительными шагами, наклоняясь при каждом шаге немного корпусом вперед и потирая кругообразными движениями свои ладони, точно умывая их.
Так как
все женщины торжественно молчали, точно не замечая его, то он пересек залу и опустился на стул рядом с Любой, которая согласно этикету только подобрала немного юбку, сохраняя рассеянный и независимый вид девицы из порядочного дома.
Она привела его в свою комнату, убранную со
всей кокетливостью спальни публичного дома средней руки: комод, покрытый вязаной — скатертью, и на нем зеркало, букет бумажных цветов, несколько пустых бонбоньерок, пудреница, выцветшая фотографическая карточка белобрысого молодого человека с гордо-изумленным лицом, несколько визитных карточек; над кроватью, покрытой пикейным розовым одеялом, вдоль стены прибит ковер с изображением турецкого султана, нежащегося в своем гареме, с кальяном во рту; на стенах еще несколько фотографий франтоватых мужчин лакейского и актерского типа; розовый фонарь, свешивающийся на цепочках с потолка; круглый стол под ковровой скатертью, три венских стула, эмалированный таз и
такой же кувшин в углу на табуретке, за кроватью.
— Оставим это.
Так знаешь. Мари, я себе
все время ищу вот
такую девочку, как ты,
такую скромную и хорошенькую. Я человек состоятельный, я бы тебе нашел квартиру со столом, с отоплением, с освещением. И на булавки сорок рублей в месяц. Ты бы пошла?
Так, с шутками и со щипками, он обошел
всех девиц и, наконец, уселся рядом с толстой Катей, которая положила ему на ногу свою толстую ногу, оперлась о свое колено локтем, а на ладонь положила подбородок и равнодушно и пристально стала смотреть, как землемер крутил себе папиросу.
Они хотели как можно шире использовать свой довольно тяжелый заработок и потому решили сделать ревизию положительно во
всех домах Ямы, только к Треппелю не решились зайти,
так как там было слишком для них шикарно.
Весь день прошел весело и шумно, даже немного крикливо и чуть-чуть утомительно, но по-юношески целомудренно, не пьяно и, что особенно редко случается, без малейшей тени взаимных обид или ревности, или невысказанных огорчений. Конечно,
такому благодушному настроению помогало солнце, свежий речной ветерок, сладкие дыхания трав и воды, радостное ощущение крепости и ловкости собственного тела при купании и гребле и сдерживающее влияние умных, ласковых, чистых и красивых девушек из знакомых семейств.
Но, почти помимо их сознания, их чувственность — не воображение, а простая, здоровая, инстинктивная чувственность молодых игривых самцов — зажигалась от Нечаянных встреч их рук с женскими руками и от товарищеских услужливых объятий, когда приходилось помогать барышням входить в лодку или выскакивать на берег, от нежного запаха девичьих одежд, разогретых солнцем, от женских кокетливо-испуганных криков на реке, от зрелища женских фигур, небрежно полулежащих с наивной нескромностью в зеленой траве, вокруг самовара, от
всех этих невинных вольностей, которые
так обычны и неизбежны на пикниках, загородных прогулках и речных катаниях, когда в человеке, в бесконечной глубине его души, тайно пробуждается от беспечного соприкосновения с землей, травами, водой и солнцем древний, прекрасный, свободный, но обезображенный и напуганный людьми зверь.
— Но самое главное, — продолжал Ярченко, пропустив мимо ушей эту шпильку, — самое главное то, что я вас
всех видел сегодня на реке и потом там… на том берегу… с этими милыми, славными девушками. Какие вы
все были внимательные, порядочные, услужливые, но едва только вы простились с ними, вас уже тянет к публичным женщинам. Пускай каждый из вас представит себе на минутку, что
все мы были в гостях у его сестер и прямо от них поехали в Яму… Что? Приятно
такое предположение?
И, должно быть, не одни студенты, а
все случайные и постоянные посетители Ямы испытывали в большей или меньшей степени трение этой внутренней душевной занозы, потому что Дорошенко торговал исключительно только поздним вечером и ночью, и никто у него не засиживался, а
так только заезжали мимоходом, на перепутье.
—
Так,
так,
так, Гаврила Петрович. Будем продолжать в том же духе. Осудим голодного воришку, который украл с лотка пятачковую булку, но если директор банка растратил чужой миллион на рысаков и сигары, то смягчим его участь. — Простите, не понимаю этого сравнения, — сдержанно ответил Ярченко. — Да по мне
все равно; идемте.
Мишка-певец и его друг бухгалтер, оба лысые, с мягкими, пушистыми волосами вокруг обнаженных черепов, оба с мутными, перламутровыми, пьяными глазами, сидели друг против друга, облокотившись на мраморный столик, и
все покушались запеть в унисон
такими дрожащими и скачущими голосами, как будто бы кто-то часто-часто колотил их сзади по шейным позвонкам...
— Ну да! Ну конечно! — возразил Собашников, презрительно кривляясь. — У него
такая прекрасная защита, как
весь публичный дом. И, должно быть,
все вышибалы с Ямской — его близкие друзья и приятели.
— Не буянь, барбарис! — погрозил ему пальцем Лихонин. — Ну, ну, говорите, — попросил он репортера, —
все это
так интересно, что вы рассказываете.
И страшны вовсе не громкие фразы о торговле женским мясом, о белых рабынях, о проституции, как о разъедающей язве больших городов, и
так далее и
так далее… старая,
всем надоевшая шарманка!
Так ведь нет: надо еще лишнюю тысячу, а там и еще и еще —
всё для Берточки.
Так как девчонка
вся переволновалась, и уже осипла от слез, и
всех дичится — он, этот самый «имеющийся постовой городовой», вытягивает вперед два своих черных, заскорузлых пальца, указательный и мизинец, и начинает делать девочке козу!
И вдруг
так умело повернет на солнце крошечный кусочек жизни, что
все мы ахнем.
— Но, в самом деле, Сергей Иванович, отчего бы вам не попробовать
все это описать самому? — спросил Ярченко. — У вас
так живо сосредоточено внимание на этом вопросе.
И
все мы скажем: «Да ведь это
всё мы сами видели и знали, но мы и предположить не могли, что это
так ужасно!» В этого грядущего художника я верю
всем сердцем.
— Вот
так! Браво, студентик! Браво, браво, браво!..
Так его, хорошенько!.. В самом деле, что это за безобразие! Вот он придет сюда, — я ему
все это повторю.
Но он тотчас же, почти не глядя на репортера, каким-то глубоким, бессознательным инстинктом, увидел и почувствовал эти широкие кисти рук, спокойно лежавшие на столе, эту упорно склоненную вниз голову с широким лбом и
все неуклюже-ловкое, сильное тело своего врага,
так небрежно сгорбившееся и распустившееся на стуле, но готовое каждую секунду к быстрому и страшному толчку.
— Ах ты, боже мой! — И Лихонин досадливо и нервно почесал себе висок. — Борис же
все время вел себя в высокой степени пошло, грубо и глупо. Что это за
такая корпоративная честь, подумаешь? Коллективный уход из редакций, из политических собраний, из публичных домов. Мы не офицеры, чтобы прикрывать глупость каждого товарища.
— Замечательно, — сказал Володя Павлов, — что
все русские Гаррики носят
такие странные имена, вроде Хрисанфов, Фетисов, Мамантов и Епимахов.
А главное, — прибавил Платонов, — это тотчас же испортило бы мне
все дружеские отношения, которые
так славно наладились.
Больше
всего они лгут, когда их спрашивают: «Как дошла ты до жизни
такой?» Но какое же право ты имеешь ее об этом спрашивать, черт бы тебя побрал?!
Тебе расскажут именно
такую шаблонную историк», какую ты — сам человек шаблона и пошляк легче
всего переваришь.
Но зато какая страшная, голая, ничем не убранная, откровенная правда в этом деловом торге о цене ночи, в этих десяти мужчинах в — вечер, в этих печатных правилах, изданных отцами города, об употреблении раствора борной кислоты и о содержании себя в чистоте, в еженедельных докторских осмотрах, в скверных болезнях, на которые смотрят
так же легко и шутливо,
так же просто и без страдания, как на насморк, в глубоком отвращении этих женщин к мужчинам,
таком глубоком, что
все они, без исключения, возмещают его лесбийским образом и даже ничуть этого не скрывают.
— Я, как анархист, отчасти понимаю тебя, — сказал задумчиво Лихонин. Он как будто бы слушал и не слушал репортера. Какая-то мысль тяжело, в первый раз, рождалась у него в уме. — Но одного не постигаю. Если уж
так тебе осмердело человечество, то как ты терпишь, да еще
так долго, вот это
все, — Лихонин обвел стол круглым движением руки, — самое подлое, что могло придумать человечество?
— Ах, да не
все ли равно! — вдруг воскликнул он сердито. — Ты вот сегодня говорил об этих женщинах… Я слушал… Правда, нового ты ничего мне не сказал. Но странно — я почему-то, точно в первый раз за
всю мою беспутную жизнь, поглядел на этот вопрос открытыми глазами… Я спрашиваю тебя, что же
такое, наконец, проституция? Что она? Влажной бред больших городов или это вековечное историческое явление? Прекратится ли она когда-нибудь? Или она умрет только со смертью
всего человечества? Кто мне ответит на это?
Есть великий закон, думаю я, одинаковый как для неодушевленных предметов,
так и для
всей огромной, многомиллионной и многолетней человеческой жизни: сила действия равна силе противодействия.
Помощник
так прямо и предупредил: «Если вы, стервы, растак-то и растак-то, хоть одно грубое словечко или что,
так от вашего заведения камня на камне не оставлю, а
всех девок перепорю в участке и в тюрьме сгною!» Ну и приехала эта грымза.
И лицо ее было
так прекрасно, как бывают только прекрасны лица у молодых влюбленных еврейских девушек, —
все нежно-розовое, с розовыми губами, прелестно-невинно очерченными, и с глазами
такими черными, что на них нельзя было различить зрачка от райка.
— А
так: там только одни красавицы. Вы понимаете, какое счастливое сочетание кровей: польская, малорусская и еврейская. Как я вам завидую, молодой человек, что вы свободный и одинокий. В свое время я
таки показал бы там себя! И замечательнее
всего, что необыкновенно страстные женщины. Ну прямо как огонь! И знаете, что еще? — спросил он вдруг многозначительным шепотом.
— Замечательно то, что нигде — ни в Париже, ни в Лондоне, — поверьте, это мне рассказывали люди, которые видели
весь белый свет, — никогда нигде
таких утонченных способов любви, как в этом городе, вы не встретите. Это что-нибудь особенное, как говорят наши еврейчики.
Такие выдумывают штуки, которые никакое воображение не может себе представить. С ума можно сойти!
— Ах, Захар! Опять «не полагается»! — весело воскликнул Горизонт и потрепал гиганта по плечу. — Что
такое «не полагается»? Каждый раз вы мне тычете этим самым своим «не полагается». Мне
всего только на три дня. Только заключу арендный договор с графом Ипатьевым и сейчас же уеду. Бог с вами! Живите себе хоть один во
всех номерах. Но вы только поглядите, Захар, какую я вам привез игрушку из Одессы! Вы
таки будете довольны!
— Немедленно
все вычистить! Чтобы блестело, как зеркало! Тебя Тимофей, кажется?
Так ты меня должен знать: за мной труд никогда не пропадет. Чтобы блестело, как зеркало.
— Вы знаете, Горизонт, я никак не могла ожидать, что вы
такой мерзавец! Давайте вашу жену,
все равно. Да неужели вы в самом деле удержались?