Неточные совпадения
— В противном случае, вы
будете строго отвечать перед законом! — начальнически-отчетливым тоном пояснил адъютант, выразительно сверкнув на него
глазами и безапелляционно приглашающим жестом указал ему на толпу.
Становой глянул на него недоумелыми
глазами — дескать, ведь уж сколько же раз
было им читано! — однако выступил вперед и раскрыл книгу.
Нельзя сказать, однако, чтоб и в своих собственных
глазах он не
был бы тем же.
Нельзя сказать, чтобы оно кидалось в
глаза своей красотой, — далеко нет; но в нем
было нечто такое, что всегда заставило бы человека мыслящего, психолога, поэта, художника, из тысячи женских лиц остановить внимание именно на этом.
Лицо
было бледно, с легким, чуть-чуть сквозящимся румянцем; на висках тонкие жилки голубели; но что придавало этому лицу особенную прелесть — это бархатно-густые, темные, длинные ресницы над выразительно-большими
глазами.
Поэтому, проделывая все свои штуки, он после каждого пассажика искал себе
глазами по сторонам одобрительных, поощряющих взглядов, и в таковых недостатка не
было.
—
Буду, — нехотя отвечал он, свернув
глаза куда-то в пространство.
На паперти, волнуясь до известной степени, стояла довольно значительная кучка публики, посреди которой, опершись на суковатую палицу, возвышалась фигура Полоярова. Пальто его
было распахнуто и широко раскрывало на груди красную рубашку, шляпа надвинута на
глаза, и вся физиономия, вся поза Ардальона выражала грозную решимость гражданского мужества.
В это время совершенно случайно проходил по улице взвод Инфляндманландского пехотного полка. Но стоявшей кучке не
была известна эта случайность. Кто-то крикнул «войско идет!» — и это слово как-то жутко подействовало на многих: вскинули
глаза вдоль улицы и, действительно, увидели несколько штыков. Анцыфров внимательно стал отыскивать
глазами своего патрона и друга, но друг его, Полояров, неизвестно куда успел уже исчезнуть.
Навстречу Пшецыньскому вышел неслышною, дробною походочкою, потупив в землю
глаза, плотно-кругленький мужчина лет сорока, в длинной черной сутане. Широкое лицо его светилось безмятежно довольной улыбкой. Видно
было, что человек этот живет покойно,
ест вкусно,
пьет умеренно, но хорошо, спит сладко и все житейские отправления свои совершает в надлежащем порядке. «Всегда доволен сам собой, своим обедом и… женой», — сказали бы мы, если б католические ксендзы не
были обречены на безбрачие.
— То
есть меня-то, собственно, оно нисколько не интересует, — уставя
глаза в землю и туго, медленно потирая между колен свои руки, стал как-то выжимать из себя слова Полояров, — а я, собственно, потому только спрашиваю, что люблю все начистоту: всегда, знаете, как-то приятней сразу знать, с кем имеешь дело.
— Как это, то
есть, не рационально, — уставился на него недоумелыми
глазами Петр Петрович.
Стрешнева слушала, слушала и наконец не выдержала. Довольно явная ироническая усмешка заиграла на ее хорошеньких губках, а
глаза глядели на вещателя с беспощадным пониманием всей его внутренней
сути.
Вышли на улицу почти все разом. Подвиляньский с доктором кликнули извозчика и укатили. Полояров закутался, поднял воротник пальто, упрятал в него нос и бороду и низко надвинул на
глаза свою шляпу. Очевидно, после сегодняшних арестов он даже и ночью боялся
быть узнанным. Стриженая дама повисла на его руке.
— Это — дело совести, — спокойным и строгим голосом проговорил каноник, не сводя пристальных
глаз со своего духовного сына. — Это — дело Бога и… ойчизны, — прибавил он тихо, но выразительно: ни единым хлебом жив
будет человек! надо глядеть в будущее…
— Ну, нет, не делайте глупостей! — стал
было солидно урезонивать Подвиляньский, и эта солидность оказалась у него очень искусно сделанною, так что даже на посторонние
глаза ее смело можно бы
было принять за солидность настоящую и вполне искреннюю.
Лубянский побледнел и стоял, словно бы на него столбняк нашел. Взволнованный и перетревоженный, в страхе за чтеца, он искал
глазами Пшецыньского, но того не
было в зале. Полковник ограничился только присылкою премии, а сам не почтил вечера своим присутствием.
Большинство вопило «браво!» и требовало «bis!». Только немногие сохраняли необходимую сдержанность и приличие, и в числе этих немногих между прочим
были доктор Адам Яроц и сам Подвиляньский, незаметно проскользнувший в залу. Теперь он старался держаться на
глазах у всех и с видом серьезного равнодушия оглядывал неиствовавшую часть публики.
Потухшие
глаза майора вдруг сверкнули нестарческим огнем. Если бы полицейский офицер только дотронулся до него…
было бы не хорошо. Петр Петрович на мгновение замедлился перед ним, словно бы соображая, на что ему решиться. Улыбающееся личико дочери вдруг мелькнуло в его воображении — и этот спасительный образ, к счастию, удержал его от многого…
— То
есть, позвольте-с! как же это с большинством? — сказал Устинов, в упор и строго глядя в
глаза ему; — до сих пор большинство за розги и исключение? И вы тоже на стороне большинства?
—
Был у Полоярова? — протирая
глаза, потянулся и зевнул Устинов.
В кабинете Констанции Александровны дверь
была весьма предусмотрительно заперта на задвижку. Тяжелая портьера вплотную закрывала ее собою. Шторы на окнах тоже
были опущены, так что ничей нескромный
глаз не мог бы подглядеть и ничье постороннее ухо не могло бы подслушать того, что делалось в данную минуту в комфортабельном кабинете славнобубенской губернаторши.
И старик торопливым шагом побрел от ворот, где провожал его
глазами удивленный дворник. Устинов пошел следом и стал замечать, что Лубянский усиленно старается придать себе бодрость. Но вот завернули они за угол, и здесь уже Петр Петрович не выдержал: оперши на руку голову, он прислонился локтями к забору и как-то странно закашлялся; но это
был не кашель, а глухие старческие рыдания, которые, сжимая горло, с трудом вырывались из груди.
Учитель тихо отошел на несколько шагов в сторону, чтобы не мешать своим присутствием этому порыву глубокого горя, и в то же время не спускал внимательных
глаз со старика,
будучи готов при первой надобности подать ему какую-либо помощь. Прошло несколько минут, пока нарыдался Лубянский. Тихо отклонясь от забора, он, шатаючись, сделал два шага и присел на тумбу, подперев свой лоб рукою.
Майор присел на стул перед кроватью, около столика, безотчетно поправил отвернувшийся край простыни, подпер руками голову и без думы, без мысли, с одною только болью в сердце, стал глядеть все на те же
былые подушки да на тот же портрет, смотревший на него со стены добрыми, безмятежными
глазами. Так застали его первые лучи солнца. Он спал теперь сном глухим и тяжелым.
Но старик не обрадовался. Великодушие Ардальона не произвело на него ни малейшего эффекта. Он стоял в глубокогрустном и сосредоточенном раздумье, и только
глаза его
были устремлены на головку дочери, с какою-то болезненно-тоскливою нежностью.
И он еще крепче защемил между зубами свой чубучок, потому что и у самого-то уже навертывались на
глаза жгучие слезы обиды, боли и досады. Но Нюта, не подымая головы, только медленно и отрицательно покачала ею, и в этом движении
было так много чего-то кручинного, безнадежного, беспомощного…
— А мне угодно сказать тебе, что ты дура! Как
есть дура-баба несуразая! Ведь пойми, голова, что я тебе за этот самый твой пашквиль не то что тысячу, а десяти, пятнадцати тысяч не пожалел бы!.. Да чего тут пятнадцать! И все бы двадцать пять отдал! И за тем не постоял бы, кабы дело вкрутую пошло! Вот лопни
глаза мои, чтоб и с места с этого не сойти, когда лгу… А потому что как
есть ты дура, не умел пользоваться, так
будет с тебя и двух с половиною сотенек. Вот ты и упустил всю фортуну свою! Упусти-ил!
— А кто же Расею-то защищать
будет? — продолжал он; — коли войска нет, сичас, значит, неприятель подошел, и сичас заполонил себе как
есть всю землю. Это он под нас, значит, ловкую штуку подводит!.. Никак тому
быть невозможно, без войска-то! Он, значит, только
глаза отводит!..
Девушка старалась шить прилежней, потому что чувствовала, будто сегодня ей как-то не шьется. Голова
была занята чем-то другим; взор отрывался от работы и задумчиво летел куда-то вдаль, на Заволжье, и долго, почти неподвижно тонул в этом вечереющем пространстве; рука почти машинально останавливалась с иглою, и только по прошествии нескольких минут, словно бы опомнясь и придя в себя, девушка замечала, что шитье ее забыто, а непослушные мысли и
глаза опять вот блуждали где-то!
Задумчиво-ясная улыбка появлялась порой на
глазах и во взоре и светло блуждала некоторое время по лицу, словно бы в эти минуты девушка вспоминала о ком-то и о чем-то, словно бы ей приходили на память чьи-то хорошие слова, чей-то милый образ, какие-то приятные мгновенья, уже перешедшие в недавнее прошлое,
быть может, только вчера,
быть может, еще сегодня…
«Студенты буйствуют, студенты своевольничают », брюзжат седовласые столпы отечества (прямые столпы), и вот являются перед
глазами публики декреты: впускать в университет только платящих (выражаясь прямее: душить невежеством массу); запретить всякие сходки (то
есть, dividere et imperare, a как imperare [Разделять и властвовать, а как властвовать… (лат.).], почувствуем впоследствии). Вот покуда два образчика нежности.
«Но, господа, — снова продолжал чтец, — если, паче чаяния, взбредет нам, что и мы тоже люди, что у нас
есть головы — чтобы мыслить, язык — чтобы не доносить, а говорить то, что мыслим,
есть целых пять чувств — чтобы воспринимать ощущение от правительственных ласк и
глазом, и ухом, и прочими благородными и неблагородными частями тела, что если о всем этом мы догадаемся нечаянно? Как вы думаете, что из этого выйдет? Да ничего… Посмотрите на эпиграф и увидите, что выйдет».
— Послушайте, Константин Семенович! — решительно подняла, наконец, она на него свои
глаза. — Хоть это все и мерзость, и глупость, но… мне кажется, оставлять без внимания такие вещи не должно. Ваше имя, ваша честь должны стоять слишком высоко! Они не должны ни минуты оставаться под какой бы то ни
было тенью!
Может
быть, в сущности, многого из того, что ему казалось, вовсе и не
было, но уж он-то сам, по внутреннему настроению, склонен
был глядеть на все преувеличенными
глазами и объяснять себе все так, как подсказывало ему его собственное, болезненное чувство.
«Как я приду к ней? Что я скажу ей?.. Она ведь ждет меня, она сама, может, так же страдает», — думалось ему. — «Нет, надо сделать!.. надо сейчас доказать им… Но, Господи! Что же я сделаю!.. О,
будь толпа за меня,
будь я по-прежнему без малейшей тени в ее
глазах, я
был бы силен ею… я все бы сделал тогда, все
было бы так легко и так просто… а теперь, черт знает, словно будто бы связан по рукам и ногам, словно будто бы паутиной какой-то спутан…»
Эти соображения студента
были прерваны шорохом и легким свистом шелкового женского платья. Хвалынцев поднял
глаза — на пороге стояла женщина, вся в черном. Колтышко предупредительно бросился к ней навстречу и, с видом глубокой почтительности, подал руку.
Хвалынцеву
было теперь все равно где ни провести вечер, и он согласился тем охотнее, что ему еще с обеда у Колтышко почему-то казалось, будто Чарыковский непременно должен
быть посвящен в тайны Лесницкого и Свитки, а теперь — почем знать — может, чрез это новое знакомство, пред его пытливо-любопытными
глазами приподнимается еще более край той непроницаемой завесы, за которой кроется эта таинственная «сила» с ее заманчивым, интересным миром, а к этому миру, после стольких бесед с Цезариной и после всего, что довелось ему перечитать за несколько дней своего заточения и над чем
было уже столько передумано, он, почти незаметно для самого себя, начинал чувствовать какое-то симпатическое и словно бы инстинктивное влечение.
Найдя здесь Лесницкого и Свитку, Хвалынцев в первое время все отыскивал
глазами Колтышку, но Колтышки не
было, и не
было его ни в начале, ни в конце вечера.
В его выразительных
глазах, в его видной, красивой и энергической наружности
было очень много симпатичного и невольно подкупающего.
Слов у него не
было, но
глаза говорили лучше слов, и Цезарина поняла, что это такая минута в нравственной жизни его внутреннего мира, которой нельзя дать пройти бесплодно.
У Константина в
глазах даже замутилось. Он
был бледен.
— Полноте-ка, Константин Семеныч! Оставьте все это! — с убеждением заговорила она, взяв его руки и ласково глядя в
глаза. — Бросьте все эти пустяки!.. Ей-Богу!.. Ну, что вам?!. Давайте-ка лучше вот что: если вам здесь очень уж надоело, укатимте в Славнобубенск, поезжайте в имение, призаймитесь хозяйством, ей-Богу же, так-то лучше
будет!.. А то что вдруг — служба, да еще военная, да еще в Варшаву… Нет, право, бросьте, голубчик!
Она сохранила видимое спокойствие, прощаясь с любимым человеком, не более как с обыкновенным хорошим знакомым — всякое другое прощание
было бы слишком тяжело и неловко для него: она чувствовала это, молча проводила его
глазами до дверей, и осталась одна.
— Я? — вскинула та
глазами, в которых отсвечивало какое-то равнодушное удивление, — а что же я?.. Я как и
была… все по-старому…
Эти слова яркими и крупными буквами
были начертаны на большой вывеске, прибитой над пятью окнами первого этажа одного из больших домов, на одной из бойких, промышленных улиц, и эти-то самые слова случайно во время прогулки попались на
глаза Татьяне Николаевне Стрешневой.
Часто случалось так, что, водя
глазами по печатным строчкам, Татьяна машинально читала одни только слова, тогда как мысли ее
были далеко от книги.
У Сусанны Ивановны
были великолепные густые и длинные каштановые волосы и агатовые карие
глаза.
Все засмеялись. Малгоржану нечего
было отвечать. Он только злобно окинул смеющихся своими красновато-жирными восточными
глазами и сам принужденно засмеялся.
Один только Малгоржан-Казаладзе
был столь горд, что не обращался к князю; но зато во всех подобных случаях он исключительно и бесконтрольно обращался с
глазу на
глаз к своей милой и доброй кузинке.