Неточные совпадения
—
А что, Волгой не возят?
— Мало
чего чел!.. Теперича, баяли, самую заправскую и выложат.
А то, слышь ты, снежковский немец-то крестьян снова на барщину погнал — какая ж это воля?
Кроме того,
что уже известно читателю,
а именно,
что Хвалынцев принадлежит к числу дворян и средней руки землевладельцев Славнобубенской губернии, надобно знать еще,
что он четвертого курса университетский студент и ездил недавно на родину хоронить одинокого дядю да разделиться с сестрой своей оставшимся после покойника наследством.
— Ты, батюшко, сказывали, питерского енарала передовой… Рассуди, кормилец! Волю скрасть хотят у нас! То было волю объявили,
а ныне Карла Карлыч, немец-то наш, правляющий, на барщину снова гонит,
а мы барщины не желаем, потому не закон… Мы к тебе от мира; и как ежели
что складчину какую, так ты не сумлевайся: удоблетворим твоей милости, — только обстой ты нас… Они все супротив нас идут…
— То-то я и вижу,
что проезжий…
А зачем вы сейчас мужиков к себе собирали?
В это время в залу вошли из того же внутреннего покоя еще четыре новые личности. Двое из вошедших были в сюртуках земской полиции,
а один в щегольском пиджаке шармеровского покроя.
Что касается до четвертой личности, то достаточно было взглянуть на ее рыженькую, толстенькую фигурку, чтобы безошибочно узнать в ней немца-управляющего.
— То-то; я думаю,
что лучше позадержать… Вот он — едва приехал,
а к нему уж мужичье нагрянуло советов просить. Ну,
а я уж знаю вообще эти студентские советы!..
Хвалынцева внутренно что-то передернуло: он понял,
что так или иначе,
а все-таки арестован жандармским штаб-офицером и
что всякое дальнейшее препирательство или сопротивление было бы вполне бесполезно. Хочешь — не хочешь, оставалось покориться прихоти или иным глубокомысленным соображениям этого политика, и потому, слегка поклонившись, он только и мог пробормотать сквозь зубы...
— Очень приятно! Очень приятно-с! — ответил полковник с поклоном, отличавшимся той невыразимо любезной, гоноровой «гжечностью», которая составляет неотъемлемую принадлежность родовитых поляков. — Я очень рад,
что вы приняли это благоразумное решение… Позвольте и мне отрекомендоваться: полковник Пшецыньский, Болеслав Казимирович;
а это, — указал он рукой на двух господ в земско-полицейской форме, — господин исправник и господин становой… Не прикажете ли чаю?
Для их же собственной пользы и выгоды денежный выкуп за душевой надел заменили им личной работой, — не желают: «мы-де ноне вольные и баршшыны не хотим!» Мы все объясняем им,
что тут никакой барщины нет,
что это не барщина,
а замена выкупа личным трудом в пользу помещика, которому нужно же выкуп вносить,
что это только так, пока — временная мера, для их же выгоды, —
а они свое несут: «Баршшына да баршшына!» И вот, как говорится, inde iraе [Отсюда гнев (лат.).], отсюда и вся история… «Положения» не понимают, толкуют его по-своему, самопроизвольно; ни мне, ни полковнику, ни г-ну исправнику не верят, даже попу не верят; говорят: помещики и начальство настоящую волю спрятали,
а прочитали им подложную волю, без какой-то золотой строчки,
что настоящая воля должна быть за золотой строчкой…
— Вот, слухи между ними пошли,
что «енарал с Питеру» приедет им «волю заправскую читать»… Полковник вынужден вчера эстафетой потребовать войско,
а они, уж Бог знает как и откуда, прослышали о войске и думают,
что это войско и придет к ним с настоящею волею, — ну, и ждут вот, да еще и соседних мутят, и соседи тоже поприходили.
Но… опытный наблюдатель мог бы заметить,
что полковник Болеслав Казимирович Пшецыньский сказал это «жаль» так,
что в сущности ему нисколько не «жаль»,
а сказано оно лишь для красоты слога. Многие губернские дамы даже до пугливого трепета восхищались административно-воинственным красноречием полковника, который пользовался репутацией хорошего спикера и мазуриста.
— Я никак не против свободы; напротив, я англичанин в душе и стою за конституционные формы, mais… savez — vous, mon cher [Но… знаете ли, мой дорогой (фр. ).] (это «mon cher» было сказано отчасти в фамильярном,
а отчасти как будто и в покровительственном тоне,
что не совсем-то понравилось Хвалынцеву), savez-vous la liberté et tous ces réformes [Видите ли, свобода и все эти реформы (фр. ).] для нашего русского мужика — с’est trop tôt encore!
—
А что, не отлично я разве распорядился с арестацией этого студиозуса? — вполголоса похвалился полковник. — Помилуйте, ведь это красный, совсем красный, каналья!.. Уж я, батенька, только взгляну — сейчас по роже вижу, насквозь вижу всего!..
—
А что я вас хотел просить, почтеннейший Лев Александрович, — вкрадчиво начал он, улыбаясь приятельски-сладкой улыбкой и взяв за пуговицу своего собеседника. — Малый, кажется мне, очень, очень подозрительный… Мы себе засядем будто в картишки,
а вы поговорите с ним — хоть там, хоть в этой комнате; вызовите его на разговорец на эдакий… пускай-ко выскажется немножко… Это для нас, право же, не бесполезно будет…
А между тем к нему, точно так же, как и к Хвалынцеву, вздумали было нахлынуть сивобородые ходоки за мир, но генеральский адъютант увидел их в окно в то еще время, как они только на крыльцо взбирались, и не успев еще совершенно оправиться от невольного впечатления, какое произвел на него тысячеголосый крик толпы, приказал ординарцам гнать ходоков с крыльца, ни за
что не допуская их до особы генерала.
Поручик, юный годами и опытностью, хотя и знал,
что у русских мужиков есть обычай встречать с хлебом и солью, однако полагал,
что это делается не более как для проформы, вроде того, как подчиненные являются иногда к начальству с ничего не значащими и ничего не выражающими рапортами;
а теперь, в настоящих обстоятельствах, присутствие этого стола с этими стариками показалось ему даже, в некотором смысле, дерзостью: помилуйте, тут люди намереваются одной собственной особой, одним своим появлением задать этому мужичью доброго трепету,
а тут вдруг, вовсе уж и без малейших признаков какого бы то ни было страха, выходят прямо перед ним, лицом к лицу, два какие-то человека, да еще со своими поднесениями!
— Нет, батюшко, мы — господские, точно,
что господские, —
а земля наша! Искони нашей была! потому без земли уж какой же это мужик? Самое последнее дело!
— Да ведь это по нашему, по мужицкому разуму — все одно выходит, — возражали мужики с плутоватыми ухмылками. — Опять же видимое дело — не взыщите, ваше благородие, на слове,
а только как есть вы баре, так барскую руку и тянете, коли говорите,
что земля по закону господская. Этому никак нельзя быть, и никак мы тому верить не можем, потому — земля завсягды земская была, значит, она мирская,
а вы шутите: господская! Стало быть, можем ли мы верить?
— Да
что закон! — перебили его в кучке переговорщиков. — Ты, ваше благородие, только все говоришь про закон; это один разговор, значит!
А ты покажи нам закон настоящий, который, значит, за золотою строчкою писан, тогда и веру вам дадим, и всему делу шабаш!
— Эва-ся нет!.. Как нет!.. Мы доподлинно знаем,
что есть, — возражали ему с явными улыбками недоверия. — Это господа, значит, только нам-то казать не хотят,
а что есть, так это точно,
что есть! Мы уж известны в том!
Пшецыньский, с особо энергическим красноречием, укорял мужиков-переговорщиков за то,
что те выказали такое недоверие к словам генерала,
а адъютант продолжал доказывать,
что личный труд — отнюдь не барщина.
Мужики же в ответ им говорили,
что пущай генерал покажет им свою особую грамоту за царевой печатью, тогда ему поверят,
что он точно послан от начальства,
а не от арб,
а адъютанту на все его доводы возражали,
что по их мужицкому разуму прежняя барщина и личный труд, к какому их теперь обязывают, выходит все одно и то же.
— Да уж
что толковать! — порешили, наконец, переговорщики, почесав затылки. — Деньги мы, так и быть, платить, пожалуй, горазды,
а на барщину не согласны.
— Братцы! да
что ж это он мужиков-то хватает? — недоумело стали поговаривать там. — За
что же это?..
А волю-то не читает!..
Точно так же не понимали они и генерала; генерал же, в свою очередь, не мог уразуметь их в том пункте,
что земля, признаваемая законом собственностью помещика, со стороны крестьян вовсе таковою не признается,
а почитается какою-то искони веков ихнею земской, мирскою собственностью: «мы-де помещичьи, господские,
а земля наша,
а не барская».
— Батюшко! не серчай! — завопили к нему голоса из толпы. —
А дай ты нам волю настоящую, которая за золотою строчкою писана!
А то,
что читано, мы не разумеем… Опять же от барщины ослобони нас!
— Да какие же мы бунтовщики! — послышался в толпе протестующий говор. — И
чего они и в сам деле, все «бунтовщики» да «бунтовщики»! Кабы мы были бунтовщики, нешто мы стояли бы так?.. Мы больше ничего,
что хотим быть оправлены, чтобы супротив закону не обижали бы нас…
А зачинщиков… Какие же промеж нас зачинщики?.. Зачинщиков нет!
А в толпе все рос и крепчал гул да говор… волнение снова начиналось, и все больше, все сильнее. Увещания священника, исправника и предводителя не увенчались ни малейшим успехом, и они возвратились с донесением,
что мужики за бунтовщиков себя не признают, зачинщиков между собою не находят и упорно стоят на своем, чтобы сняли с них барщину и прочли настоящую волю, и
что до тех пор они не поверят в миссию генерала, пока тот не объявит им самолично эту «заправскую волю за золотою строчкою».
Пока еще не раздались эти выстрелы, адъютант почему-то воображал себе,
что все это будет как-то не так,
а иначе, и как будто легче, как будто красивее,
а на деле оно вдруг оказалось совсем по-другому — именно так, как он менее всего мог думать и воображать.
Раненые были давно уже прибраны; насчет же убитых только
что «приняли меры». Они все были сложены рядком,
а политая кровью земля, на тех местах, где повалились эти трупы, тщательно вскапывалась теперь солдатскими лопатами, чтоб поскорей уничтожить эти черные кровавые пятна.
Он не знал, зачем его арестовали и потом словно бы оставили и позабыли про него, не знал,
что делать завтра или, лучше сказать,
что с ним намерены делать,
а между тем дела требовали его в Славнобубенск.
А между тем в глубокой темноте, около солдатского бивуака, потайно, незаметно и в высшей степени осторожно шныряла какая-то неведомая личность, которую трудно было разглядеть в густом и мглистом мраке; но зато часовые и дежурные легко могли принять ее за какого-нибудь своего же проснувшегося солдатика, тем более
что неведомая личность эта была одета во что-то не то вроде крестьянской, не то вроде солдатской сермяги.
—
А, хамова душа твоя! — с каким-то самодовольно-торжествующим видом обратилась она к больному. — Так и ты тоже бунтовать! Я тебе лесу на избу дала,
а ты бунтовать, бесчувственное, неблагодарное ты дерево эдакое! Ну, да ладно! Вот погоди, погоди! выздоравливай-ка, выздоравливай-ка! Вы, батюшка, доктор,
что ли? — обратилась она вдруг к Хвалынцеву.
—
А то,
что, пожалуйста, лечи ты мне эту каналью поисправнее. Уж я сама поблагодарю тебя прилично, только вылечи ты мне его беспременно.
—
А у меня, мой батюшка, в том свой интерес есть; для того
что, как он выздоровеет, так чтобы наказать его примерно.
— Как, батюшка, не придется! — всполошилась Драчиха. — Да
что ж я, по-твоему, не власть предержащая,
что ли? Сам поп, значит, должен знать,
что в Писании доказано: «властям предержащим да покоряются», —
а я, мой отец, завсегда власть была, есть и буду, и ты мне мужиков такими словесами не порти,
а то я на тебя благочинному доведу!
—
А как теперь, батюшка, душевой-то надел тех,
что убиты, в чью пользу пойдет? — тут же обратилась Драчиха к становому
— В точности неизвестен,
а надо так думать,
что в пользу помещика, ежели полного тягла не окажется, — пояснил становой.
Другие пояснили,
что между адъютантом и Пшецыньским какая-то японская дуэль происходила и
что Болеслав Храбрый исчез, бежал куда-то;
что предводителя Корытникова крестьяне розгами высекли;
что помещица Драчиха, вместе с дворовым человеком Кирюшкой, который при ней состоит в Пугачевых, объявила себя прямой наследницей каких-то французских эмиссаров и вместе со снежковскими мужиками идет теперь на город Славнобубенск отыскивать свои права, и все на пути живущее сдается и покоряется храброй Драчихе,
а духовенство встречает ее со крестом и святою водою.
Он повествовал (преимущественно нежному полу) о том, как один и ничем не вооруженный смело входил в разъяренную и жаждущую огня и крови толпу мятежников, как один своей бесстрашною грудью боролся противу нескольких тысяч зверей, которые не испугались даже и других боевых залпов батальона,
а он одним своим взглядом и словом, одним присутствием духа сделал то,
что толпа не осмелилась его и пальцем тронуть.
Это была эстафета от полковника Пшецыньского, который объяснял,
что, вследствие возникших недоразумений и волнений между крестьянами деревни Пчелихи и села Коршаны, невзирая на недавний пример энергического укрощения в селе Высокие Снежки, он, Пшецыньский, немедленно, по получении совместного с губернатором донесения местной власти о сем происшествии, самолично отправился на место и убедился в довольно широких размерах новых беспорядков, причем с его стороны истощены уже все меры кротости, приложены все старания вселить благоразумие, но ни голос совести, ни внушения власти, ни слова святой религии на мятежных пчелихинских и коршанских крестьян не оказывают достодолжного воздействия, — «
а посему, — писал он, — ощущается необходимая и настоятельнейшая надобность в немедленной присылке военной силы; иначе невозможно будет через день уже поручиться за спокойствие и безопасность целого края».
— Да помилуйте, барон, — горячо начал Непомук, как бы слегка оправдываясь в чем-то, — третьего дня мы получили от тамошнего исправника донесение,
что, по дошедшим до него слухам, крестьяне этих деревень толкуют между собой и о подложной воле, — ну, полковник тотчас же и поехал туда… дали знать предводителю… исправник тоже отправился на место…
а теперь вдруг — опять бунт, опять восстание!..
— Ха, ха, ха! — в том же тоне продолжал гость. — И сейчас уже войско!.. И к
чему тут войско?.. будто нельзя и без войска делать эти вещи!.. Тут главное — нравственное влияние своей собственной личности,
а не войско. Я уверен,
что все это пустяки: просто-напросто мужички не поняли дела; ну, пошумели, покричали — их за это наказать, конечно, следует… внушить на будущее время, но зачем же войско!
— Непременно… и даже сегодня… Мой долг — быть там! — немножко рисуясь, ответил барон, внутренно весьма довольный собою по двум причинам: во-первых,
что успел отчасти заявить свою будущую неустрашимость,
а во-вторых, тем,
что возбудил участие и даже опасение за свою личность такой прелестной особы. В эту минуту он почувствовал себя, в некотором роде, героем.
— Ну, так — правое плечо вперед и — марш ко мне в мое логово! Испием сначала пива, по-старому,
а потом потолкуем. Повествуй мне, как,
что, почему и зачем и давно ли ты здесь?
—
А! да?.. Но
что ж это только теперь хватились?
—
А ведь в Питере, пожалуй, и в самом деле подумают,
что здесь и невесть какие красные страсти были, особенно как распишут-то! — Через минуту примолвил он в грустном раздумье: — Ведь этого мужика нашего там-то теперь, гляди, хуже
чем поляка в стары годы почитать станут!
—
А… я, Ардальон Михайлович… ведь свои же — надобно, чтобы знали… да я, впрочем,
что же… я, в сущности, ничего, — оправдывался дохленький.
— Ну, то-то!.. Ты гляди у меня!..
А вот
что скверно, — значительно понизил он тон, — серого-то народу почти совсем нет, чуек-то этих мало.