Неточные совпадения
В пансионе Рыхлинского было много гимназистов, и потому мы все заранее знакомились с этой рукописной литературой. В одном из альбомов я встретил и сразу запомнил безыменное стихотворение, начинавшееся словами: «Выхожу задумчиво из
класса». Это было знаменитое добролюбовское «Размышление гимназиста лютеранского вероисповедания и не Киевского округа».
По вопросу о том, «был ли Лютер гений или плут», бедняга говорил слишком вольно, и из «чувства законности» он сам желает, чтобы его высекли.
Когда мы проходили
по коридору, из пустого
класса выскочил Домбровский.
— А! Так ты хочешь ее поскорее обрадовать… Ну, хорошо, хорошо, это можно… — И, сделав
по ведомости перекличку, он развел оставшихся
по классам и потом сказал: — Ну, что ж. Пойдем, господин Крыштанович. Тетушка дожидается.
Своей медвежеватой походкой он подошел к одному из
классов, щелкнул ключом, и в ту же минуту оттуда понесся
по всему зданию отчаянный рев.
Он был груб, глуп и строг, преподавал
по своему предмету одни только «правила», а решение задач сводилось на переписку в тетрадках; весь
класс списывал у одного или двух лучших учеников, и Сербинов ставил отметки за чистоту тетрадей и красоту почерка.
Все это было так завлекательно, так ясно и просто, как только и бывает в мечтах или во сне. И видел я это все так живо, что… совершенно не заметил, как в
классе стало необычайно тихо, как ученики с удивлением оборачиваются на меня; как на меня же смотрит с кафедры старый учитель русского языка, лысый, как колено, Белоконский, уже третий раз окликающий меня
по фамилии… Он заставил повторить что-то им сказанное, рассердился и выгнал меня из
класса, приказав стать у классной двери снаружи.
Мы остались и прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как. У меня были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы на лету, в
классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы с братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией за реку, бродили
по горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
Вследствие этого, выдержав
по всем предметам, я решительно срезался на математике и остался на второй год в том же
классе. В это время был решен наш переезд к отцу, в Ровно.
Это было заведение особенного переходного типа, вскоре исчезнувшего. Реформа Д. А. Толстого, разделившая средние учебные заведения на классические и реальные, еще не была закончена. В Житомире я начал изучать умеренную латынь только в третьем
классе, но за мною она двигалась уже с первого. Ровенская гимназия, наоборот, превращалась в реальную. Латынь уходила
класс за
классом, и третий, в который мне предстояло поступить, шел уже
по «реальной программе», без латыни, с преобладанием математики.
Считая в году
по двести пятьдесят дней, проведенных в
классах или церкви, и
по четыре — пять учебных часов ежедневно — это составит около восьми тысяч часов, в течение которых вместе со мною сотни молодых голов и юных душ находились в непосредственной власти десятков педагогов.
Еще в Житомире, когда я был во втором
классе, был у нас учитель рисования, старый поляк Собкевич. Говорил он всегда
по — польски или
по — украински, фанатически любил свой предмет и считал его первой основой образования. Однажды, рассердившись за что-то на весь
класс, он схватил с кафедры свой портфель, поднял его высоко над головой и изо всей силы швырнул на пол. С сверкающими глазами, с гривой седых волос над головой, весь охваченный гневом, он был похож на Моисея, разбивающего скрижали.
Художника Собкевича у нас убрали в конце первого же года моего пребывания в житомирской гимназии: началось «обрусение», а он не мог приучиться говорить в
классе только
по — русски.
Но и на каторге люди делают подкопы и бреши. Оказалось, что в этой идеальной, замкнутой и запечатанной власти моего строгого дядюшки над
классом есть значительные прорехи. Так, вскоре после моего поступления, во время переклички оказалось, что ученик Кириченко не явился. Когда Лотоцкий произнес его фамилию, сосед Кириченко
по парте поднялся, странно вытянулся, застыл и отрубил, явно передразнивая манеру учителя...
В другой раз Лотоцкий принялся объяснять склонение прилагательных, и тотчас же
по классу пробежала чуть заметно какая-то искра. Мой сосед толкнул меня локтем. «Сейчас будет «попугай», — прошептал он чуть слышно. Блестящие глаза Лотоцкого сверкнули
по всему
классу, но на скамьях опять ни звука, ни движения.
Едва, как отрезанный, затих последний слог последнего падежа, — в
классе, точно
по волшебству, новая перемена. На кафедре опять сидит учитель, вытянутый, строгий, чуткий, и его блестящие глаза, как молнии, пробегают вдоль скамей. Ученики окаменели. И только я, застигнутый врасплох, смотрю на все с разинутым ртом… Крыштанович толкнул меня локтем, но было уже поздно: Лотоцкий с резкой отчетливостью назвал мою фамилию и жестом двух пальцев указал на угол.
В эту жуткую минуту
по классу, следуя за колющим взглядом Самаревича, пробегала полоса мертвящего оцепенения…
— Чем это тут пахнет, а? Кто знает, как сказать
по — немецки «пахнет»? Колубовский! Ты знаешь, как
по — немецки «пахнет»? А как
по — немецки: «портить воздух»? А как сказать: «ленивый ученик»? А как сказать: «ленивый ученик испортил воздух в
классе»? А как
по — немецки «пробка»? А как сказать: «мы заткнем ленивого ученика пробкой»?.. Колубовский, ты понял? Колубовский, иди сюда, komm her, mein lieber Kolubowski. Hy-y!..
Первое время после этого Кранц приходил в первый
класс, желтый от злости, и старался не смотреть на Колубовского, не заговаривал с ним и не спрашивал уроков. Однако выдержал недолго: шутовская мания брала свое, и, не смея возобновить представление в полном виде, Кранц все-таки водил носом
по воздуху, гримасничал и, вызвав Колубовского, показывал ему из-за кафедры пробку.
— Столб еси, и столб получаешь. И стой столбом до конца
класса!.. — грозно изрекает Радомирецкий. В журнал влетает единица. Ученик становится у стены, вытянув руки и
по возможности уподобляясь столбу.
И совершенно серьезно ставил единицу. К отметкам он относился с насмешливым пренебрежением и часто,
по просьбе
класса, переправлял классные двойки на тройки или даже четверки… Но единицы, поставленные на улице, отстаивал упорнее.
Он стал ходить
по классу, импровизируя вступление к словесности, а мы следили
по запискам. Нам пришлось то и дело останавливать его, так как он сбивался с конспекта и иначе строил свою речь. Только, кажется, раз кто-то поймал повторенное выражение.
Фигура священника Крюковского была
по — своему характерная и интересная. Однажды, уже в высших
классах, один из моих товарищей, Володкевич, добрый малый, любивший иногда поговорить о высоких материях, сказал мне с глубокомысленным видом...
Спрошенный беспомощно оглядывается, толкает товарища локтями, пинается ногами под партой,
по огромному
классу бегут из конца в конец шопот, вопросы…
— Господа, господа!.. Что вы делаете? — кричит дежурный, первое ответственное лицо в
классе, но его не слушают. Дождь жвачек сыплется ливнем. Кто-то смочил жвачку в чернилах. Среди серых звезд являются сине — черные. Они липнут
по стенам, на потолке, попадают в икону…
Кончив это, он сошел с кафедры и неторопливо прошелся вдоль скамей
по классу, думая о чем-то, как будто совсем не имеющем отношения к данной минуте и к тому, что на него устремлено полсотни глаз, внимательных, любопытных, изучающих каждое его движение.
Все это мы успели заметить и оценить до последней пуговицы и до слишком широких лацканов синего фрака, пока новый учитель ходил
по классу. Нам казалось странным и немного дерзким то обстоятельство, что он ведет себя так бесцеремонно, точно нас, целого
класса, здесь вовсе не существует.
И, медленно расхаживая
по классу, он начал с простейших определений.
В
классе он держал себя
по — учительски, суховато, но все-таки симпатично.
Фамилия Доманевича пробежала в
классе электрической искрой. Головы повернулись к нему. Бедняга недоумело и беспомощно оглядывался, как бы не отдавая себе отчета в происходящем. В
классе порхнул
по скамьям невольный смешок. Лицо учителя было серьезно.
Можно было легко угадать, что Авдиеву будет трудно ужиться с этим неуклонным человеком. А Авдиев вдобавок ни в чем не менял своего поведения.
По — прежнему читал нам в
классах новейших писателей;
по — прежнему мы собирались у него группами на дому;
по — прежнему порой в городе рассказывали об его выходках…
Я составил нечто вроде краткого воззвания, которое мы с Гаврилой переписали в нескольких экземплярах и пустили
по классам.
Это был юноша уже на возрасте, запоздавший в гимназии. Небольшого роста, коренастый, с крутым лбом и кривыми ногами, он напоминал гунна, и его порой называли гунном. Меня заинтересовала в нем какая-то особенная манера превосходства, с которой он относился к малышам, товарищам
по классу. Кроме того, он говорил намеками, будто храня что-то недосказанное про себя.
Наутро я пошел в гимназию, чтобы узнать об участи Кордецкого. У Конахевича — увы! — тоже была переэкзаменовка
по другому предмету. Кордецкий срезался первый. Он вышел из
класса и печально пожал мне руку. Выражение его лица было простое и искренне огорченное. Мы вышли из коридора, и во дворе я все-таки не удержался: вынул конверт.
Было это уже весной, подходили экзамены, наши вечера и танцы прекратились, потом мы уехали на каникулы в деревню. А когда опять подошла осень и мы стали встречаться, я увидел, что наша непрочная «взаимная симпатия» оказалась односторонней. Задатки этой драмы были даны вперед. Мы были одногодки. Я перешел в пятый
класс и оставался
по — прежнему «мальчишкой», а она стала красивым подростком пятнадцати лет, и на нее стали обращать внимание ученики старших
классов и даже взрослые кавалеры.
Неточные совпадения
Его товарищ с детства, одного круга, одного общества и товарищ
по корпусу, Серпуховской, одного с ним выпуска, с которым он соперничал и в
классе, и в гимнастике, и в шалостях, и в мечтах честолюбия, на-днях вернулся из Средней Азии, получив там два чина и отличие, редко даваемое столь молодым генералам.
Подымаясь
по узкой тропинке к Елисаветинскому источнику, я обогнал толпу мужчин, штатских и военных, которые, как я узнал после, составляют особенный
класс людей между чающими движения воды.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «
По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в
классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Но автор весьма совестится занимать так долго читателей людьми низкого
класса, зная
по опыту, как неохотно они знакомятся с низкими сословиями.
Так школьник, неосторожно задравши своего товарища и получивши за то от него удар линейкою
по лбу, вспыхивает, как огонь, бешеный выскакивает из лавки и гонится за испуганным товарищем своим, готовый разорвать его на части; и вдруг наталкивается на входящего в
класс учителя: вмиг притихает бешеный порыв и упадает бессильная ярость. Подобно ему, в один миг пропал, как бы не бывал вовсе, гнев Андрия. И видел он перед собою одного только страшного отца.