Неточные совпадения
Странно, мне, между прочим, понравилось в его письмеце (
одна маленькая страничка малого формата), что он ни слова не упомянул об университете, не просил меня переменить решение, не укорял, что не хочу учиться, — словом, не выставлял никаких родительских финтифлюшек в этом роде, как это бывает по обыкновению, а между тем это-то и было худо с его стороны в том смысле, что
еще пуще обозначало его ко мне небрежность.
«Я буду не
один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду
один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся
еще в Москве и которая не оставляла меня ни на
один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется,
одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
— У меня был в прежнем пансионишке, у Тушара,
еще до гимназии,
один товарищ, Ламберт.
Заметьте, она уж и ехала с тем, чтоб меня поскорей оскорбить,
еще никогда не видав: в глазах ее я был «подсыльный от Версилова», а она была убеждена и тогда, и долго спустя, что Версилов держит в руках всю судьбу ее и имеет средства тотчас же погубить ее, если захочет, посредством
одного документа; подозревала по крайней мере это.
— Слушайте, — пробормотал я совершенно неудержимо, но дружески и ужасно любя его, — слушайте: когда Джемс Ротшильд, покойник, парижский, вот что тысячу семьсот миллионов франков оставил (он кивнул головой),
еще в молодости, когда случайно узнал, за несколько часов раньше всех, об убийстве герцога Беррийского, то тотчас поскорее дал знать кому следует и
одной только этой штукой, в
один миг, нажил несколько миллионов, — вот как люди делают!
— Сделайте одолжение, — прибавила тотчас же довольно миловидная молоденькая женщина, очень скромно одетая, и, слегка поклонившись мне, тотчас же вышла. Это была жена его, и, кажется, по виду она тоже спорила, а ушла теперь кормить ребенка. Но в комнате оставались
еще две дамы —
одна очень небольшого роста, лет двадцати, в черном платьице и тоже не из дурных, а другая лет тридцати, сухая и востроглазая. Они сидели, очень слушали, но в разговор не вступали.
Из остальных я припоминаю всего только два лица из всей этой молодежи:
одного высокого смуглого человека, с черными бакенами, много говорившего, лет двадцати семи, какого-то учителя или вроде того, и
еще молодого парня моих лет, в русской поддевке, — лицо со складкой, молчаливое, из прислушивающихся.
Я крепко пожал руку Васина и добежал до Крафта, который все шел впереди, пока я говорил с Васиным. Мы молча дошли до его квартиры; я не хотел
еще и не мог говорить с ним. В характере Крафта
одною из сильнейших черт была деликатность.
То, что я бросил мою идею и затянулся в дела Версилова, — это
еще можно было бы чем-нибудь извинить; но то, что я бросаюсь, как удивленный заяц, из стороны в сторону и затягиваюсь уже в каждые пустяки, в том, конечно,
одна моя глупость.
Еще недавно была, при мне уже, в Петербурге
одна подписка на железнодорожные акции; те, которым удалось подписаться, нажили много.
Наконец все кончилось совсем неожиданно: мы пристали раз, уже совсем в темноте, к
одной быстро и робко проходившей по бульвару девушке, очень молоденькой, может быть только лет шестнадцати или
еще меньше, очень чисто и скромно одетой, может быть живущей трудом своим и возвращавшейся домой с занятий, к старушке матери, бедной вдове с детьми; впрочем, нечего впадать в чувствительность.
Помню
еще около дома огромные деревья, липы кажется, потом иногда сильный свет солнца в отворенных окнах, палисадник с цветами, дорожку, а вас, мама, помню ясно только в
одном мгновении, когда меня в тамошней церкви раз причащали и вы приподняли меня принять дары и поцеловать чашу; это летом было, и голубь пролетел насквозь через купол, из окна в окно…
— Память!
Еще бы! Я только это
одно всю жизнь и помнил.
«Вы послушайте, как он выговаривает: „Тут нет
еще греха“!»
Одним словом, вы были в восхищении.
А назавтра поутру,
еще с восьми часов, вы изволили отправиться в Серпухов: вы тогда только что продали ваше тульское имение, для расплаты с кредиторами, но все-таки у вас оставался в руках аппетитный куш, вот почему вы и в Москву тогда пожаловали, в которую не могли до того времени заглянуть, боясь кредиторов; и вот
один только этот серпуховский грубиян,
один из всех кредиторов, не соглашался взять половину долга вместо всего.
Но я
еще внизу положил, во время всех этих дебатов, подвергнуть дело о письме про наследство решению третейскому и обратиться, как к судье, к Васину, а если не удастся к Васину, то
еще к
одному лицу, я уже знал к какому.
— Давеча я проговорился мельком, что письмо Тушара к Татьяне Павловне, попавшее в бумаги Андроникова, очутилось, по смерти его, в Москве у Марьи Ивановны. Я видел, как у вас что-то вдруг дернулось в лице, и только теперь догадался, когда у вас
еще раз, сейчас, что-то опять дернулось точно так же в лице: вам пришло тогда, внизу, на мысль, что если
одно письмо Андроникова уже очутилось у Марьи Ивановны, то почему же и другому не очутиться? А после Андроникова могли остаться преважные письма, а? Не правда ли?
Это были две дамы, и обе громко говорили, но каково же было мое изумление, когда я по голосу узнал в
одной Татьяну Павловну, а в другой — именно ту женщину, которую всего менее приготовлен был теперь встретить, да
еще при такой обстановке!
— Ба! какой у вас бодрый вид. Скажите, вы не знали ничего о некотором письме, сохранявшемся у Крафта и доставшемся вчера Версилову, именно нечто по поводу выигранного им наследства? В письме этом завещатель разъясняет волю свою в смысле, обратном вчерашнему решению суда. Письмо
еще давно писано.
Одним словом, я не знаю, что именно в точности, но не знаете ли чего-нибудь вы?
— Не знаю; не берусь решать, верны ли эти два стиха иль нет. Должно быть, истина, как и всегда, где-нибудь лежит посредине: то есть в
одном случае святая истина, а в другом — ложь. Я только знаю наверно
одно: что
еще надолго эта мысль останется
одним из самых главных спорных пунктов между людьми. Во всяком случае, я замечаю, что вам теперь танцевать хочется. Что ж, и потанцуйте: моцион полезен, а на меня как раз сегодня утром ужасно много дела взвалили… да и опоздал же я с вами!
— Нет, не нахожу смешным, — повторил он ужасно серьезно, — не можете же вы не ощущать в себе крови своего отца?.. Правда, вы
еще молоды, потому что… не знаю… кажется, не достигшему совершенных лет нельзя драться, а от него
еще нельзя принять вызов… по правилам… Но, если хотите, тут
одно только может быть серьезное возражение: если вы делаете вызов без ведома обиженного, за обиду которого вы вызываете, то тем самым выражаете как бы некоторое собственное неуважение ваше к нему, не правда ли?
У меня бывает счет и в
одном знатном ресторане, но я
еще тут боюсь, и, чуть деньги, сейчас плачу, хотя и знаю, что это — моветон и что я себя тем компрометирую.
— Ну, вот, вот, — обрадовался хозяин, ничего не заметивший и ужасно боявшийся, как и всегда эти рассказчики, что его станут сбивать вопросами, — только как раз подходит
один мещанин, и
еще молодой, ну, знаете, русский человек, бородка клином, в долгополом кафтане, и чуть ли не хмельной немножко… впрочем, нет, не хмельной-с.
— Женевские идеи — это добродетель без Христа, мой друг, теперешние идеи или, лучше сказать, идея всей теперешней цивилизации.
Одним словом, это —
одна из тех длинных историй, которые очень скучно начинать, и гораздо будет лучше, если мы с тобой поговорим о другом, а
еще лучше, если помолчим о другом.
В прошлом году он
еще служил в
одном из виднейших кавалерийских гвардейских полков, но принужден был сам подать в отставку, и все знали из каких причин.
Об нем родные публиковали даже в газетах, что не отвечают за его долги, но он продолжал
еще и теперь свой кутеж, доставая деньги по десяти процентов в месяц, страшно играя в игорных обществах и проматываясь на
одну известную француженку.
— Не гордитесь,
одну только
еще минутку! Слушайте: он деньги получит и всех обеспечит, — веско сказал Стебельков, — всех, всех, вы следите?
— Не вы
одни есть, и не Версилов… тут и
еще есть. А Анна Андреевна вам такая же сестра, как и Лизавета Макаровна!
Я с беспокойством посмотрел на часы, но не было
еще и двух; стало быть,
еще можно было сделать
один визит, иначе я бы пропал до трех часов от волнения.
«Но что ж из того, — думал я, — ведь не для этого
одного она меня у себя принимает»;
одним словом, я даже был рад, что мог быть ей полезным и… и когда я сидел с ней, мне всегда казалось про себя, что это сестра моя сидит подле меня, хоть, однако, про наше родство мы
еще ни разу с ней не говорили, ни словом, ни даже намеком, как будто его и не было вовсе.
— Я сейчас уйду, сейчас, но
еще раз: будьте счастливы,
одни или с тем, кого выберете, и дай вам Бог! А мне — мне нужен лишь идеал!
Я вас
еще об
одном хочу спросить, давно хочу, но все как-то с вами нельзя было.
И что ж? вы ни
одним словечком не подали виду: напротив, сами «распахнулись», а тем и меня
еще пуще развязали.
Но об этом история
еще впереди; в этот же вечер случилась лишь прелюдия: я сидел все эти два часа на углу стола, а подле меня, слева, помещался все время
один гниленький франтик, я думаю, из жидков; он, впрочем, где-то участвует, что-то даже пишет и печатает.
Как нарочно, кляча тащила неестественно долго, хоть я и обещал целый рубль. Извозчик только стегал и, конечно, настегал ее на рубль. Сердце мое замирало; я начинал что-то заговаривать с извозчиком, но у меня даже не выговаривались слова, и я бормотал какой-то вздор. Вот в каком положении я вбежал к князю. Он только что воротился; он завез Дарзана и был
один. Бледный и злой, шагал он по кабинету. Повторю
еще раз: он страшно проигрался. На меня он посмотрел с каким-то рассеянным недоумением.
— Вы думаете? — остановился он передо мной, — нет, вы
еще не знаете моей природы! Или… или я тут, сам не знаю чего-нибудь: потому что тут, должно быть, не
одна природа. Я вас искренно люблю, Аркадий Макарович, и, кроме того, я глубоко виноват перед вами за все эти два месяца, а потому я хочу, чтобы вы, как брат Лизы, все это узнали: я ездил к Анне Андреевне с тем, чтоб сделать ей предложение, а не отказываться.
Дело в том, что мне
еще со школьной скамьи был знаком
один, в настоящее время русский эмигрант, не русского, впрочем, происхождения и проживающий где-то в Гамбурге.
— Тут, главное, есть
один Жибельский,
еще молодой человек, по судейской части, нечто вроде помощника аблакатишки.
Одним словом, отказаться от моей части в наследстве и
еще десять тысяч — вот их последнее слово.
— Я слышал, что дела господина Стебелькова несколько порасстроились, — попробовал я
еще спросить, — по крайней мере я слышал про
одни акции…
— Потом я, может быть, вам сообщу подробнее об этой нашей встрече, но теперь нахожу нужным предупредить вас, — загадочно проговорил Васин, — что он показался мне тогда как бы в ненормальном состоянии духа и… ума даже. Впрочем, я и
еще имел
один визит, — вдруг улыбнулся он, — сейчас перед вами, и тоже принужден был заключить об не совсем нормальном состоянии посетителя.
Одним словом,
еще с доисторических времен это известно.
— Убирайся ты от меня! — взвизгнула она, быстро отвернувшись и махнув на меня рукой. — Довольно я с вами со всеми возилась! Полно теперь! Хоть провалитесь вы все сквозь землю!.. Только твою мать
одну еще жалко…
Объясню заранее: отослав вчера такое письмо к Катерине Николаевне и действительно (
один только Бог знает зачем) послав копию с него барону Бьорингу, он, естественно, сегодня же, в течение дня, должен был ожидать и известных «последствий» своего поступка, а потому и принял своего рода меры: с утра
еще он перевел маму и Лизу (которая, как я узнал потом, воротившись
еще утром, расхворалась и лежала в постели) наверх, «в гроб», а комнаты, и особенно наша «гостиная», были усиленно прибраны и выметены.
От холода
еще сильнее будут гореть, стоит только рукой достать
одно березовое полено… да и незачем совсем доставать полено: можно прямо, сидя на стене, содрать рукой с березового полена бересту и на спичке зажечь ее, зажечь и пропихнуть в дрова — вот и пожар.
Колокол ударял твердо и определенно по
одному разу в две или даже в три секунды, но это был не набат, а какой-то приятный, плавный звон, и я вдруг различил, что это ведь — звон знакомый, что звонят у Николы, в красной церкви напротив Тушара, — в старинной московской церкви, которую я так помню, выстроенной
еще при Алексее Михайловиче, узорчатой, многоглавой и «в столпах», — и что теперь только что минула Святая неделя и на тощих березках в палисаднике тушаровского дома уже трепещут новорожденные зелененькие листочки.
Я долго терпел, но наконец вдруг прорвался и заявил ему при всех наших, что он напрасно таскается, что я вылечусь совсем без него, что он, имея вид реалиста, сам весь исполнен
одних предрассудков и не понимает, что медицина
еще никогда никого не вылечила; что, наконец, по всей вероятности, он грубо необразован, «как и все теперь у нас техники и специалисты, которые в последнее время так подняли у нас нос».
Но увы! с первых шагов на практике, и почти
еще до шагов, я догадался, до какой степени трудно и невозможно удерживать себя в подобных предрешениях: на другой же день после первого знакомства моего с Макаром Ивановичем я был страшно взволнован
одним неожиданным обстоятельством.
И
еще скажу: благообразия не имеют, даже не хотят сего; все погибли, и только каждый хвалит свою погибель, а обратиться к единой истине не помыслит; а жить без Бога —
одна лишь мука.
— Для меня, господа, — возвысил я
еще пуще голос, — для меня видеть вас всех подле этого младенца (я указал на Макара) — есть безобразие. Тут
одна лишь святая — это мама, но и она…