Неточные совпадения
Я — не литератор, литератором
быть не хочу и тащить внутренность
души моей и красивое описание чувств
на их литературный рынок почел бы неприличием и подлостью.
Любопытно, что этот человек, столь поразивший меня с самого детства, имевший такое капитальное влияние
на склад всей
души моей и даже, может
быть, еще надолго заразивший собою все мое будущее, этот человек даже и теперь в чрезвычайно многом остается для меня совершенною загадкой.
На душе моей
было очень смутно, а целого не
было; но некоторые ощущения выдавались очень определенно, хотя ни одно не увлекало меня за собою вполне вследствие их обилия.
Но… но
были и другие ощущения; одному из них особенно хотелось выделиться перед прочими и овладеть
душой моей, и, странно, это ощущение тоже бодрило меня, как будто вызывало
на что-то ужасно веселое.
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы
были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку, не правда ли?» Я сначала не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй
души человек?» Нахмурилась она
на меня: «Нет, говорит, маменька, это не то, не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда лучше, — продолжал я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная вещь. Этот «пьедестал» ведь все тот же «идеал», и вряд ли лучше, что в иной теперешней
душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он
есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом, я, конечно, зарапортовался, но вы ведь меня понимаете же.
На то вы Васин; и, во всяком случае, я обнимаю вас и целую, Васин!
Тут какая-то ошибка в словах с самого начала, и «любовь к человечеству» надо понимать лишь к тому человечеству, которое ты же сам и создал в
душе своей (другими словами, себя самого создал и к себе самому любовь) и которого, поэтому, никогда и не
будет на самом деле.
— Может
быть, и Анна Андреевна про то знает, — кольнула меня шаловливая Лиза. Милая! Если б я знал, что тогда
было у нее
на душе!
Я пустился домой; в моей
душе был восторг. Все мелькало в уме, как вихрь, а сердце
было полно. Подъезжая к дому мамы, я вспомнил вдруг о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! «Как у них у всех жестко
на сердце! Да и Лиза, что с ней?» — подумал я, став
на крыльцо.
Да ведь и не рядил же я себя ни во что, а студент — студент все-таки
был и остался, несмотря ни
на что, в
душе ее
был, в сердце ее
был, существует и
будет существовать!
Я с ним про себя в
душе моей согласился; но
на действительность надо
было смотреть все-таки шире: старичок князь разве
был человек, жених?
У Зерщикова я крикнул
на всю залу, в совершенном исступлении: «Донесу
на всех, рулетка запрещена полицией!» И вот клянусь, что и тут
было нечто как бы подобное: меня унизили, обыскали, огласили вором, убили — «ну так знайте же все, что вы угадали, я — не только вор, но я — и доносчик!» Припоминая теперь, я именно так подвожу и объясняю; тогда же
было вовсе не до анализа; крикнул я тогда без намерения, даже за секунду не знал, что так крикну: само крикнулось — уж черта такая в
душе была.
— Тайна что? Все
есть тайна, друг, во всем тайна Божия. В каждом дереве, в каждой былинке эта самая тайна заключена. Птичка ли малая
поет, али звезды всем сонмом
на небе блещут в ночи — все одна эта тайна, одинаковая. А всех большая тайна — в том, что
душу человека
на том свете ожидает. Вот так-то, друг!
Главное, я сам
был в такой же, как и он, лихорадке; вместо того чтоб уйти или уговорить его успокоиться, а может, и положить его
на кровать, потому что он
был совсем как в бреду, я вдруг схватил его за руку и, нагнувшись к нему и сжимая его руку, проговорил взволнованным шепотом и со слезами в
душе...
Не знаю тоже, те ли же мысли
были у нее
на душе, то
есть про себя; подозреваю, что нет.
Да и всегда
было тайною, и я тысячу раз дивился
на эту способность человека (и, кажется, русского человека по преимуществу) лелеять в
душе своей высочайший идеал рядом с величайшею подлостью, и все совершенно искренно.
И надо так сказать, что уже все ходило по его знаку, и само начальство ни в чем не препятствовало, и архимандрит за ревность благодарил: много
на монастырь жертвовал и, когда стих находил, очень о
душе своей воздыхал и о будущем веке озабочен
был немало.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в
душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает
на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы
есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Этот орган, эти посетители — о, вся эта тоска отпечатлелась в
душе моей,
быть может,
на всю жизнь!
Так что я даже в ту минуту должен
был бы стать в недоумении, видя такой неожиданный переворот в ее чувствах, а стало
быть, пожалуй, и в Ламбертовых. Я, однако же, вышел молча;
на душе моей
было смутно, и рассуждал я плохо! О, потом я все обсудил, но тогда уже
было поздно! О, какая адская вышла тут махинация! Остановлюсь здесь и объясню ее всю вперед, так как иначе читателю
было бы невозможно понять.
И дерзкий молодой человек осмелился даже обхватить меня одной рукой за плечо, что
было уже верхом фамильярности. Я отстранился, но, сконфузившись, предпочел скорее уйти, не сказав ни слова. Войдя к себе, я сел
на кровать в раздумье и в волнении. Интрига
душила меня, но не мог же я так прямо огорошить и подкосить Анну Андреевну. Я вдруг почувствовал, что и она мне тоже дорога и что положение ее ужасно.
О! я не стану описывать мои чувства, да и некогда мне, но отмечу лишь одно: может
быть, никогда не переживал я более отрадных мгновений в
душе моей, как в те минуты раздумья среди глубокой ночи,
на нарах, под арестом.