Неточные совпадения
— О, еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается до отцов и дедов, то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да
вот не знаю,
каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
— А ты откуда узнал, что он два с половиной миллиона чистого капиталу оставил? — перебил черномазый, не удостоивая и в этот раз взглянуть на чиновника. — Ишь ведь! (мигнул он на него князю) и что только им от этого толку, что они прихвостнями тотчас же лезут? А это правда, что
вот родитель мой помер, а я из Пскова через месяц чуть не без сапог домой еду. Ни брат подлец, ни мать ни денег, ни уведомления, — ничего не прислали!
Как собаке! В горячке в Пскове весь месяц пролежал.
— Эвона! Да мало ль Настасий Филипповн! И
какая ты наглая, я тебе скажу, тварь! Ну,
вот так и знал, что какая-нибудь
вот этакая тварь так тотчас же и повиснет! — продолжал он князю.
— Н-ничего! Н-н-ничего!
Как есть ничего! — спохватился и заторопился поскорее чиновник, — н-никакими то есть деньгами Лихачев доехать не мог! Нет, это не то, что Арманс. Тут один Тоцкий. Да вечером в Большом али во Французском театре в своей собственной ложе сидит. Офицеры там мало ли что промеж себя говорят, а и те ничего не могут доказать: «
вот, дескать, это есть та самая Настасья Филипповна», да и только, а насчет дальнейшего — ничего! Потому что и нет ничего.
«Ну, говорю,
как мы вышли, ты у меня теперь тут не смей и подумать, понимаешь!» Смеется: «А
вот как-то ты теперь Семену Парфенычу отчет отдавать будешь?» Я, правда, хотел было тогда же в воду, домой не заходя, да думаю: «Ведь уж все равно», и
как окаянный воротился домой.
— А то, что если ты хоть раз про Настасью Филипповну
какое слово молвишь, то,
вот тебе бог, тебя высеку, даром что ты с Лихачевым ездил, — вскрикнул Рогожин, крепко схватив его за руку.
— О, я ведь не в этой комнате просил; я ведь знаю; а я бы вышел куда-нибудь, где бы вы указали, потому я привык, а
вот уж часа три не курил. Впрочем,
как вам угодно и, знаете, есть пословица: в чужой монастырь…
— И это правда. Верите ли, дивлюсь на себя,
как говорить по-русски не забыл.
Вот с вами говорю теперь, а сам думаю: «А ведь я хорошо говорю». Я, может, потому так много и говорю. Право, со вчерашнего дня все говорить по-русски хочется.
Ну
вот, я вам говорю, верьте не верьте, на эшафот всходил — плакал, белый
как бумага.
Вот я уж месяц назад это видел, а до сих пор у меня
как пред глазами.
— Знаете ли что? — горячо подхватил князь, —
вот вы это заметили, и это все точно так же замечают,
как вы, и машина для того выдумана, гильотина.
— Ну, стало быть, и кстати, что я вас не пригласил и не приглашаю. Позвольте еще, князь, чтоб уж разом все разъяснить: так
как вот мы сейчас договорились, что насчет родственности между нами и слова не может быть, — хотя мне, разумеется, весьма было бы лестно, — то, стало быть…
— То, стало быть, вставать и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих обстоятельств. — И
вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно ничего не знаю практически ни в здешних обычаях, ни вообще
как здесь люди живут, но так я и думал, что у нас непременно именно это и выйдет,
как теперь вышло. Что ж, может быть, оно так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо не ответили… Ну, прощайте и извините, что обеспокоил.
—
Вот что, князь, — сказал генерал с веселою улыбкой, — если вы в самом деле такой,
каким кажетесь, то с вами, пожалуй, и приятно будет познакомиться; только видите, я человек занятой, и
вот тотчас же опять сяду кой-что просмотреть и подписать, а потом отправлюсь к его сиятельству, а потом на службу, так и выходит, что я хоть и рад людям… хорошим, то есть… но… Впрочем, я так убежден, что вы превосходно воспитаны, что… А сколько вам лет, князь?
— У вас же такие славные письменные принадлежности, и сколько у вас карандашей, сколько перьев,
какая плотная, славная бумага… И
какой славный у вас кабинет!
Вот этот пейзаж я знаю; это вид швейцарский. Я уверен, что живописец с натуры писал, и я уверен, что это место я видел; это в кантоне Ури…
Но так
как теперь у вас кошелек совсем пуст, то, для первоначалу, позвольте вам предложить
вот эти двадцать пять рублей.
— Не мешайте мне, Александра Ивановна, — отчеканила ей генеральша, — я тоже хочу знать. Садитесь
вот тут, князь,
вот на этом кресле, напротив, нет, сюда, к солнцу, к свету ближе подвиньтесь, чтоб я могла видеть. Ну,
какой там игумен?
— Это очень хорошо, что вы вежливы, и я замечаю, что вы вовсе не такой… чудак,
каким вас изволили отрекомендовать. Пойдемте. Садитесь
вот здесь, напротив меня, — хлопотала она, усаживая князя, когда пришли в столовую, — я хочу на вас смотреть. Александра, Аделаида, потчуйте князя. Не правда ли, что он вовсе не такой… больной? Может, и салфетку не надо… Вам, князь, подвязывали салфетку за кушаньем?
— Почему? Что тут странного? Отчего ему не рассказывать? Язык есть. Я хочу знать,
как он умеет говорить. Ну, о чем-нибудь. Расскажите,
как вам понравилась Швейцария, первое впечатление.
Вот вы увидите,
вот он сейчас начнет, и прекрасно начнет.
Вот тут-то, бывало, и зовет все куда-то, и мне все казалось, что если пойти все прямо, идти долго, долго и зайти
вот за эту линию, за ту самую, где небо с землей встречается, то там вся и разгадка, и тотчас же новую жизнь увидишь, в тысячу раз сильней и шумней, чем у нас; такой большой город мне все мечтался,
как Неаполь, в нем все дворцы, шум, гром, жизнь…
— А
какие, однако же, вы храбрые,
вот вы смеетесь, а меня так всё это поразило в его рассказе, что я потом во сне видел, именно эти пять минут видел…
— Да
вот, что я все
как будто учу…
Напротив, голова ужасно живет и работает, должно быть, сильно, сильно, сильно,
как машина в ходу; я воображаю, так и стучат разные мысли, всё неконченные и, может быть, и смешные, посторонние такие мысли: «
Вот этот глядит — у него бородавка на лбу,
вот у палача одна нижняя пуговица заржавела…», а между тем все знаешь и все помнишь; одна такая точка есть, которой никак нельзя забыть, и в обморок упасть нельзя, и все около нее, около этой точки ходит и вертится.
Крест и голова,
вот картина, лицо священника, палача, его двух служителей и несколько голов и глаз снизу, — все это можно нарисовать
как бы на третьем плане, в тумане, для аксессуара…
Я на всякий случай написал несколько слов (в руках его очутилась маленькая сложенная бумажка) — и
вот не знаю,
как передать.
— Дальше, по одному поводу, я стал говорить о лицах, то есть о выражениях лиц, и сказал, что Аглая Ивановна почти так же хороша,
как Настасья Филипповна.
Вот тут-то я и проговорился про портрет…
— Она? Ну,
вот тут-то вся неприятность и сидит, — продолжал, нахмурившись, генерал, — ни слова не говоря, и без малейшего
как есть предупреждения, она хвать меня по щеке! Дикая женщина; совершенно из дикого состояния!
— Правда, чиновник! — ответил Рогожин, — правда, пьяная душа! Эх, куда ни шло. Настасья Филипповна! — вскричал он, глядя на нее
как полоумный, робея и вдруг ободряясь до дерзости, —
вот восемнадцать тысяч! — И он шаркнул пред ней на столик пачку в белой бумаге, обернутую накрест шнурками. —
Вот! И… и еще будет!
— Восемнадцать тысяч, мне?
Вот сейчас мужик и скажется! — прибавила она вдруг с наглою фамильярностью и привстала с дивана,
как бы собираясь ехать. Ганя с замиранием сердца наблюдал всю сцену.
— Да, почти
как товарищ. Я вам потом это всё разъясню… А хороша Настасья Филипповна,
как вы думаете? Я ведь ее никогда еще до сих пор не видывал, а ужасно старался. Просто ослепила. Я бы Ганьке всё простил, если б он по любви; да зачем он деньги берет,
вот беда!
— Ну, еще бы! Вам-то после… А знаете, я терпеть не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и
вот уж человек на всю жизнь обесчещен, и смыть не может иначе
как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему. То есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
—
Как она в рожу-то Ганьке плюнула. Смелая Варька! А вы так не плюнули, и я уверен, что не от недостатка смелости. Да
вот она и сама, легка на помине. Я знал, что она придет; она благородная, хоть и есть недостатки.
Вы и не подозреваете, на
какие фокусы человеческое самолюбие способно:
вот она считает меня подлецом, за то, что я ее, чужую любовницу, так откровенно за ее деньги беру, а и не знает, что иной бы ее еще подлее надул: пристал бы к ней и начал бы ей либерально-прогрессивные вещи рассыпать, да из женских разных вопросов вытаскивать, так она бы вся у него в игольное ушко
как нитка прошла.
— Я вас подлецом теперь уже никогда не буду считать, — сказал князь. — Давеча я вас уже совсем за злодея почитал, и вдруг вы меня так обрадовали, —
вот и урок: не судить, не имея опыта. Теперь я вижу, что вас не только за злодея, но и за слишком испорченного человека считать нельзя. Вы, по-моему, просто самый обыкновенный человек,
какой только может быть, разве только что слабый очень и нисколько не оригинальный.
— Ничего, ничего я не забыл, идем! Сюда, на эту великолепную лестницу. Удивляюсь,
как нет швейцара, но… праздник, и швейцар отлучился. Еще не прогнали этого пьяницу. Этот Соколович всем счастьем своей жизни и службы обязан мне, одному мне и никому иначе, но…
вот мы и здесь.
— Гениальная мысль! — подхватил Фердыщенко. — Барыни, впрочем, исключаются, начинают мужчины; дело устраивается по жребию,
как и тогда! Непременно, непременно! Кто очень не хочет, тот, разумеется, не рассказывает, но ведь надо же быть особенно нелюбезным! Давайте ваши жеребьи, господа, сюда, ко мне, в шляпу, князь будет вынимать. Задача самая простая, самый дурной поступок из всей своей жизни рассказать, — это ужасно легко, господа!
Вот вы увидите! Если же кто позабудет, то я тотчас берусь напомнить!
Князь, позвольте вас спросить,
как вы думаете, мне
вот всё кажется, что на свете гораздо больше воров, чем неворов, и что нет даже такого самого честного человека, который бы хоть раз в жизни чего-нибудь не украл.
— Просто-запросто,
как пришлось к делу, так и стыдно стало рассказывать,
вот и хотите князя с собой же прицепить, благо он безответный, — отчеканила Дарья Алексеевна.
— Князь, — резко и неподвижно обратилась к нему вдруг Настасья Филипповна, —
вот здесь старые мои друзья, генерал да Афанасий Иванович, меня всё замуж выдать хотят. Скажите мне,
как вы думаете: выходить мне замуж иль нет?
Как скажете, так и сделаю.
— Не понимаю вас, Афанасий Иванович; вы действительно совсем сбиваетесь. Во-первых, что такое «при людях»? Разве мы не в прекрасной интимной компании? И почему «пети-жё»? Я действительно хотела рассказать свой анекдот, ну,
вот и рассказала; не хорош разве? И почему вы говорите, что «не серьезно»? Разве это не серьезно? Вы слышали, я сказала князю: «
как скажете, так и будет»; сказал бы да, я бы тотчас же дала согласие, но он сказал нет, и я отказала. Тут вся моя жизнь на одном волоске висела; чего серьезнее?
Давеча
вот он закричал
как сумасшедший, что привезет мне вечером сто тысяч, и я всё ждала его.
— Вы ли, вы ли это, Настасья Филипповна! — всплеснул руками генерал в истинной горести, — вы, такая деликатная, с такими тонкими мыслями, и
вот!
Какой язык!
Какой слог!
Это ты прав, давно мечтала, еще в деревне у него, пять лет прожила одна-одинехонька; думаешь-думаешь, бывало-то, мечтаешь-мечтаешь, — и
вот всё такого,
как ты воображала, доброго, честного, хорошего и такого же глупенького, что вдруг придет да и скажет: «Вы не виноваты, Настасья Филипповна, а я вас обожаю!» Да так, бывало, размечтаешься, что с ума сойдешь…
И верите ли: каждое утро он нам здесь эту же речь пересказывает, точь-в-точь,
как там ее говорил; пятый раз сегодня;
вот пред самым вашим приходом читал, до того понравилось.
— Да вы его у нас, пожалуй, этак захвалите! Видите, уж он и руку к сердцу, и рот в ижицу, тотчас разлакомился. Не бессердечный-то, пожалуй, да плут,
вот беда; да к тому же еще и пьян, весь развинтился,
как и всякий несколько лет пьяный человек, оттого у него всё и скрипит. Детей-то он любит, положим, тетку покойницу уважал… Меня даже любит и ведь в завещании, ей-богу, мне часть оставил…
— Кажется, я очень хорошо вас понимаю, Лукьян Тимофеевич: вы меня, наверно, не ждали. Вы думали, что я из моей глуши не подымусь по вашему первому уведомлению, и написали для очистки совести. А я
вот и приехал. Ну, полноте, не обманывайте. Полноте служить двум господам. Рогожин здесь уже три недели, я всё знаю. Успели вы ее продать ему,
как в тогдашний раз, или нет? Скажите правду.
— Верно знаю, — с убеждением подтвердил Рогожин. — Что, не такая, что ли? Это, брат, нечего и говорить, что не такая. Один это только вздор. С тобой она будет не такая, и сама, пожалуй, этакому делу ужаснется, а со мной
вот именно такая. Ведь уж так.
Как на последнюю самую шваль на меня смотрит. С Келлером,
вот с этим офицером, что боксом дрался, так наверно знаю — для одного смеху надо мной сочинила… Да ты не знаешь еще, что она надо мной в Москве выделывала! А денег-то, денег сколько я перевел…
Экая мне беда
какая, что ты голодный просидишь;
вот испугал-то!» Рассердилась, да ненадолго, опять шпынять меня принялась.
— «Так
вот я тебе, говорит, дам прочесть: был такой один папа, и на императора одного рассердился, и тот у него три дня не пивши, не евши, босой, на коленках, пред его дворцом простоял, пока тот ему не простил;
как ты думаешь, что тот император в эти три дня, на коленках-то стоя, про себя передумал и
какие зароки давал?..
— «А о чем же ты теперь думаешь?» — «А
вот встанешь с места, пройдешь мимо, а я на тебя гляжу и за тобою слежу; прошумит твое платье, а у меня сердце падает, а выйдешь из комнаты, я о каждом твоем словечке вспоминаю, и
каким голосом и что сказала; а ночь всю эту ни о чем и не думал, всё слушал,
как ты во сне дышала, да
как раза два шевельнулась…» — «Да ты, — засмеялась она, — пожалуй, и о том, что меня избил, не думаешь и не помнишь?» — «Может, говорю, и думаю, не знаю».