Неточные совпадения
— Всё знает! Лебедев всё знает! Я, ваша светлость, и с Лихачевым Алексашкой два месяца ездил, и тоже
после смерти родителя, и все, то
есть, все углы и проулки знаю, и без Лебедева, дошло до того, что ни шагу. Ныне он в долговом отделении присутствует, а тогда и Арманс, и Коралию, и княгиню Пацкую, и Настасью Филипповну имел случай узнать, да и много чего имел случай узнать.
— Да и я, брат, слышал, — подхватил генерал. — Тогда же,
после серег, Настасья Филипповна весь анекдот пересказывала. Да ведь дело-то теперь уже другое. Тут, может
быть, действительно миллион сидит и… страсть. Безобразная страсть, положим, но все-таки страстью пахнет, а ведь известно, на что эти господа способны, во всем хмелю!.. Гм!.. Не вышло бы анекдота какого-нибудь! — заключил генерал задумчиво.
— Мне это вовсе не понравилось, и я
после того немного болен
был, но признаюсь, что смотрел как прикованный, глаз оторвать не мог.
— С Иваном Федоровичем Епанчиным я действительно бывал в большой дружбе, — разливался генерал на вопросы Настасьи Филипповны. — Я, он и покойный князь Лев Николаевич Мышкин, сына которого я обнял сегодня
после двадцатилетней разлуки, мы
были трое неразлучные, так сказать, кавалькада: Атос, Портос и Арамис. Но увы, один в могиле, сраженный клеветой и пулей, другой перед вами и еще борется с клеветами и пулями…
— Ну, еще бы! Вам-то
после… А знаете, я терпеть не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на всю жизнь обесчещен, и смыть не может иначе как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему. То
есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
— Да уж одно то заманчиво, как тут
будет лгать человек. Тебе же, Ганечка, особенно опасаться нечего, что солжешь, потому что самый скверный поступок твой и без того всем известен. Да вы подумайте только, господа, — воскликнул вдруг в каком-то вдохновении Фердыщенко, — подумайте только, какими глазами мы потом друг на друга
будем глядеть, завтра например,
после рассказов-то!
Но, слава богу, по крайней мере Иван Петрович
после меня, и я
буду вознагражден.
Все заметили, что
после своего недавнего припадочного смеха она вдруг стала даже угрюма, брюзглива и раздражительна; тем не менее упрямо и деспотично стояла на своей невозможной прихоти. Афанасий Иванович страдал ужасно. Бесил его и Иван Федорович: он сидел за шампанским как ни в чем не бывало и даже, может
быть, рассчитывал рассказать что-нибудь, в свою очередь.
— Генерал, кажется, по очереди следует вам, — обратилась к нему Настасья Филипповна, — если и вы откажетесь, то у нас всё вслед за вами расстроится, и мне
будет жаль, потому что я рассчитывала рассказать в заключение один поступок «из моей собственной жизни», но только хотела
после вас и Афанасия Ивановича, потому что вы должны же меня ободрить, — заключила она, рассмеявшись.
Давешний господин с кулаками
после приема в компанию «просителя» счел себя даже обиженным и,
будучи молчалив от природы, только рычал иногда, как медведь, и с глубоким презреньем смотрел на заискивания и заигрывания с ним «просителя», оказавшегося человеком светским и политичным.
Когда Ганя входил к князю, то
был в настроении враждебном и почти отчаянном; но между ним и князем
было сказано будто бы несколько каких-то слов,
после чего Ганя просидел у князя два часа и все время рыдал прегорько.
Но жильцы быстро исчезли: Фердыщенко съехал куда-то три дня спустя
после приключения у Настасьи Филипповны и довольно скоро пропал, так что о нем и всякий слух затих; говорили, что где-то
пьет, но не утвердительно.
На другой или на третий день
после переезда Епанчиных, с утренним поездом из Москвы прибыл и князь Лев Николаевич Мышкин. Его никто не встретил в воксале; но при выходе из вагона князю вдруг померещился странный, горячий взгляд чьих-то двух глаз, в толпе, осадившей прибывших с поездом. Поглядев внимательнее, он уже ничего более не различил. Конечно, только померещилось; но впечатление осталось неприятное. К тому же князь и без того
был грустен и задумчив и чем-то казался озабоченным.
— Как
есть. Из коляски упали
после обеда… височком о тумбочку, и как ребеночек, как ребеночек, тут же и отошли. Семьдесят три года по формуляру значилось; красненький, седенький, весь духами опрысканный, и всё, бывало, улыбались, всё улыбались, словно ребеночек. Вспомнили тогда Петр Захарыч: «Это ты предрек, говорит».
Рогожин покатился со смеху. Он хохотал так, как будто
был в каком-то припадке. Даже странно
было смотреть на этот смех
после такого мрачного недавнего настроения.
Впрочем, в день переезда в Павловск, то
есть на третий день
после припадка, князь уже имел по наружности вид почти здорового человека, хотя внутренно чувствовал себя всё еще не оправившимся.
После этих слов Аглая, разумеется, тотчас же отправилась вслед за всеми, что, впрочем, намерена
была и без этого сделать.
— Просто-запросто
есть одно странное русское стихотворение, — вступился наконец князь Щ., очевидно, желая поскорее замять и переменить разговор, — про «рыцаря бедного», отрывок без начала и конца. С месяц назад как-то раз смеялись все вместе
после обеда и искали, по обыкновению, сюжета для будущей картины Аделаиды Ивановны. Вы знаете, что общая семейная задача давно уже в том, чтобы сыскать сюжет для картины Аделаиды Ивановны. Тут и напали на «рыцаря бедного», кто первый, не помню…
— Извольте, извольте, господа, — тотчас же согласился князь, —
после первой недоверчивости я решил, что я могу ошибаться и что Павлищев действительно мог иметь сына. Но меня поразило ужасно, что этот сын так легко, то
есть, я хочу сказать, так публично выдает секрет своего рождения и, главное, позорит свою мать. Потому что Чебаров уже и тогда пугал меня гласностию…
Тут у меня собрано несколько точнейших фактов, для доказательства, как отец ваш, господин Бурдовский, совершенно не деловой человек, получив пятнадцать тысяч в приданое за вашею матушкой, бросил службу, вступил в коммерческие предприятия,
был обманут, потерял капитал, не выдержал горя, стал
пить, отчего заболел и наконец преждевременно умер, на восьмом году
после брака с вашею матушкой.
Уж один этот факт необходимо
было узнать господину Бурдовскому, подтвердившему и одобрившему господина Келлера давеча,
после чтения статьи.
Теперь,
после сообщенных фактов, всем, стало
быть, и ясно, что господин Бурдовский человек чистый, несмотря на все видимости, и князь теперь скорее и охотнее давешнего может предложить ему и свое дружеское содействие, и ту деятельную помощь, о которой он упоминал давеча, говоря о школах и о Павлищеве.
— Знать же я тебя не хочу
после этого! — Она
было быстро повернулась уходить, но вдруг опять воротилась. — И к этому атеисту пойдешь? — указала она на Ипполита. — Да чего ты на меня усмехаешься, — как-то неестественно вскрикнула она и бросилась вдруг к Ипполиту, не вынеся его едкой усмешки.
Впрочем, в первый же день
после безобразного «вечера», в беспорядках которого он
был такою главною «причиной», князь имел поутру удовольствие принимать у себя князя Щ. с Аделаидой: «они зашли, главное, с тем, чтоб узнать о его здоровье», зашли с прогулки, вдвоем.
— Я не верю, — твердо повторил князь
после некоторого размышления и волнения. — Если б это
было, я бы знал наверно.
Но у ней оказались, наконец, и связи; ее уважали и, наконец, полюбили такие лица, что
после них, естественно, все должны
были ее уважать и принимать.
Иван Федорович спасался немедленно, а Лизавета Прокофьевна успокоивалась
после своего разрыва. Разумеется, в тот же день к вечеру она неминуемо становилась необыкновенно внимательна, тиха, ласкова и почтительна к Ивану Федоровичу, к «грубому своему грубияну» Ивану Федоровичу, к доброму и милому, обожаемому своему Ивану Федоровичу, потому что она всю жизнь любила и даже влюблена
была в своего Ивана Федоровича, о чем отлично знал и сам Иван Федорович и бесконечно уважал за это свою Лизавету Прокофьевну.
— Не национальное; хоть и по-русски, но не национальное; и либералы у нас не русские, и консерваторы не русские, всё… И
будьте уверены, что нация ничего не признает из того, что сделано помещиками и семинаристами, ни теперь, ни
после…
И потому я не имею права… к тому же я мнителен, я… я убежден, что в этом доме меня не могут обидеть и любят меня более, чем я стою, но я знаю (я ведь наверно знаю), что
после двадцати лет болезни непременно должно
было что-нибудь да остаться, так что нельзя не смеяться надо мной… иногда… ведь так?
— Может
быть, вы чаю хотите, так я велю, — сказала она
после некоторого молчания.
— Как! Даже
после вчерашнего? Вчера я
был искренен с вами?
— Господа, это… это вы увидите сейчас что такое, — прибавил для чего-то Ипполит и вдруг начал чтение: «Необходимое объяснение». Эпиграф: «Après moi le déluge» [«
После меня хоть потоп» (фр.).]… Фу, черт возьми! — вскрикнул он, точно обжегшись, — неужели я мог серьезно поставить такой глупый эпиграф?.. Послушайте, господа!.. уверяю вас, что всё это в конце концов, может
быть, ужаснейшие пустяки! Тут только некоторые мои мысли… Если вы думаете, что тут… что-нибудь таинственное или… запрещенное… одним словом…
На столе горел такой же железный ночник с сальною свечкой, как и в той комнате, а на кровати пищал крошечный ребенок, всего, может
быть, трехнедельный, судя по крику; его «переменяла», то
есть перепеленывала, больная и бледная женщина, кажется, молодая, в сильном неглиже и, может
быть, только что начинавшая вставать
после родов; но ребенок не унимался и кричал, в ожидании тощей груди.
Правда, это лицо человека, только что снятого со креста, то
есть сохранившее в себе очень много живого, теплого; ничего еще не успело закостенеть, так что на лице умершего даже проглядывает страдание, как будто бы еще и теперь им ощущаемое (это очень хорошо схвачено артистом); но зато лицо не пощажено нисколько; тут одна природа, и воистину таков и должен
быть труп человека, кто бы он ни
был,
после таких мук.
Кто же и за что меня
после этого
будет судить?
— Когда? У вас? — спросила она, но без большого удивления. — Ведь вчера вечером он
был, кажется, еще жив? Как же вы могли тут спать
после всего этого? — вскричала она, внезапно оживляясь.
— Я не могу так пожертвовать собой, хоть я и хотел один раз и… может
быть, и теперь хочу. Но я знаю наверно, что она со мной погибнет, и потому оставляю ее. Я должен
был ее видеть сегодня в семь часов; я, может
быть, не пойду теперь. В своей гордости она никогда не простит мне любви моей, — и мы оба погибнем! Это неестественно, но тут всё неестественно. Вы говорите, она любит меня, но разве это любовь? Неужели может
быть такая любовь,
после того, что я уже вытерпел! Нет, тут другое, а не любовь!
Идем мы с ним давеча по горячим следам к Вилкину-с… а надо вам заметить, что генерал
был еще более моего поражен, когда я,
после пропажи, первым делом его разбудил, даже так, что в лице изменился, покраснел, побледнел, и, наконец, вдруг в такое ожесточенное и благородное негодование вошел, что я даже и не ожидал такой степени-с.
Почти то же
было и
после этих писем.
Но, боже, сколько миллионов и биллионов раз повторялся мужьями целого света этот сердечный крик
после их медового месяца, и кто знает, может
быть, и на другой же день
после свадьбы.
Великий писатель принужден
был его наконец высечь для удовлетворения оскорбленного нравственного чувства своего читателя, но, увидев, что великий человек только встряхнулся и для подкрепления сил
после истязания съел слоеный пирожок, развел в удивлении руки и так оставил своих читателей.
— Напрасно вы так свысока, — прервал Ипполит, — я, с своей стороны, еще в первый день переезда моего сюда дал себе слово не отказать себе в удовольствии отчеканить вам всё и совершенно откровеннейшим образом, когда мы
будем прощаться. Я намерен это исполнить именно теперь,
после вас, разумеется.
Аглая взбесилась ужасно, даже совсем забылась; наговорила князю таких колкостей и дерзостей, что он уже перестал и смеяться, и совсем побледнел, когда она сказала ему наконец, что «нога ее не
будет в этой комнате, пока он тут
будет сидеть, и что даже бессовестно с его стороны к ним ходить, да еще по ночам, в первом часу,
после всего, что случилось.
Аглая
после того расхохоталась ужасно и побежала к себе чрезвычайно довольная, и весь день потом
была очень веселая.
— О, н-н-нет! Я не то хотел сказать, — протянул вдруг князь
после некоторого молчания, — вы, мне кажется… никогда бы не
были Остерманом…
— Вам, вам! Вам и приношу-с, — с жаром подхватил Лебедев, — теперь опять ваш, весь ваш с головы до сердца, слуга-с,
после мимолетной измены-с! Казните сердце, пощадите бороду, как сказал Томас Морус… в Англии и в Великобритании-с. Меа culpa, mea culpa, [Согрешил, согрешил (лат.).] как говорит Римская папа… то
есть: он Римский папа, а я его называю «Римская папа».
Как-то тотчас и вдруг ему показалось, что все эти люди как будто так и родились, чтоб
быть вместе; что у Епанчиных нет никакого «вечера» в этот вечер и никаких званых гостей, что всё это самые «свои люди» и что он сам как будто давно уже
был их преданным другом и единомышленником и воротился к ним теперь
после недавней разлуки.
Кроме Белоконской и «старичка сановника», в самом деле важного лица, кроме его супруги, тут
был, во-первых, один очень солидный военный генерал, барон или граф, с немецким именем, — человек чрезвычайной молчаливости, с репутацией удивительного знания правительственных дел и чуть ли даже не с репутацией учености, — один из тех олимпийцев-администраторов, которые знают всё, «кроме разве самой России», человек, говорящий в пять лет по одному «замечательному по глубине своей» изречению, но, впрочем, такому, которое непременно входит в поговорку и о котором узнается даже в самом чрезвычайном кругу; один из тех начальствующих чиновников, которые обыкновенно
после чрезвычайно продолжительной (даже до странности) службы, умирают в больших чинах, на прекрасных местах и с большими деньгами, хотя и без больших подвигов и даже с некоторою враждебностью к подвигам.
— Что превосходнейший человек, то вы правы, — внушительно, и уже не улыбаясь, произнес Иван Петрович, — да, да… это
был человек прекрасный! Прекрасный и достойный, — прибавил он, помолчав. — Достойный даже, можно сказать, всякого уважения, — прибавил он еще внушительнее
после третьей остановки, — и… и очень даже приятно видеть с вашей стороны…
Он поспешил передать ему свой взгляд на дело, прибавив, что, по его мнению, может
быть, и смерть-то старика происходит, главное, от ужаса, оставшегося в его сердце
после проступка, и что к этому не всякий способен.