Неточные совпадения
Ну
что ж, пожалуй, у
тебя же есть свои две тысчоночки, вот
тебе и приданое, а я
тебя, мой ангел, никогда не оставлю,
да и теперь внесу за
тебя что там следует, если спросят.
Да и приличнее
тебе будет у монахов,
чем у меня, с пьяным старикашкой
да с девчонками… хоть до
тебя, как до ангела, ничего не коснется.
— На
тебя глянуть пришла. Я ведь у
тебя бывала, аль забыл? Не велика же в
тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас,
что ты хворый, думаю,
что ж, я пойду его сама повидаю: вот и вижу
тебя,
да какой же
ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с
тобою!
Да и мало ли за
тебя молебщиков,
тебе ль хворать?
—
Чего же
ты снова? — тихо улыбнулся старец. — Пусть мирские слезами провожают своих покойников, а мы здесь отходящему отцу радуемся. Радуемся и молим о нем. Оставь же меня. Молиться надо. Ступай и поспеши. Около братьев будь.
Да не около одного, а около обоих.
—
Что ты?
Да неужто и
ты уж думал? — вскричал он.
—
Да подожди, подожди, — тревожно прервал Алеша, — из
чего ты-то все это видишь?.. Почему это
тебя так занимает, вот первое дело?
— Родственница? Это Грушенька-то мне родственница? — вскричал вдруг Ракитин, весь покраснев. —
Да ты с ума спятил,
что ли? Мозги не в порядке.
— Извини меня ради Бога, я никак не мог предполагать, и притом какая она публичная? Разве она… такая? — покраснел вдруг Алеша. — Повторяю
тебе, я так слышал,
что родственница.
Ты к ней часто ходишь и сам мне говорил,
что ты с нею связей любви не имеешь… Вот я никогда не думал,
что уж ты-то ее так презираешь!
Да неужели она достойна того?
— Ну не говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, —
что это фон Зон!
Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон!
Да как
ты вырвался оттуда?
Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
— Куда же, — шептал и Алеша, озираясь во все стороны и видя себя в совершенно пустом саду, в котором никого, кроме их обоих, не было. Сад был маленький, но хозяйский домишко все-таки стоял от них не менее как шагах в пятидесяти. —
Да тут никого нет,
чего ты шепчешь?
—
Чего шепчу? Ах, черт возьми, — крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, —
да чего же я шепчу? Ну, вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы. Я здесь на секрете и стерегу секрет. Объяснение впредь, но, понимая,
что секрет, я вдруг и говорить стал секретно, и шепчу как дурак, тогда как не надо. Идем! Вон куда! До тех пор молчи. Поцеловать
тебя хочу!
— К ней и к отцу! Ух! Совпадение!
Да ведь я
тебя для
чего же и звал-то, для
чего и желал, для
чего алкал и жаждал всеми изгибами души и даже ребрами? Чтобы послать
тебя именно к отцу от меня, а потом и к ней, к Катерине Ивановне,
да тем и покончить и с ней, и с отцом. Послать ангела. Я мог бы послать всякого, но мне надо было послать ангела. И вот
ты сам к ней и к отцу.
—
Да я потому-то
тебя и посылаю вместо себя,
что это невозможно, а то как же я сам-то ей это скажу?
— Так это к Грушеньке! — горестно воскликнул Алеша, всплеснув руками. —
Да неужто же Ракитин в самом деле правду сказал? А я думал,
что ты только так к ней походил и кончил.
Ты…
ты, Алеша… — остановился он вдруг пред ним и, схватив его за плечи, стал вдруг с силою трясти его, —
да знаешь ли
ты, невинный
ты мальчик,
что все это бред, немыслимый бред, ибо тут трагедия!
— Видишь, я вот знаю,
что он и меня терпеть не может, равно как и всех, и
тебя точно так же, хотя
тебе и кажется,
что он
тебя «уважать вздумал». Алешку подавно, Алешку он презирает.
Да не украдет он, вот
что, не сплетник он, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет,
да к тому же ко всему и черт с ним, по правде-то, так стоит ли об нем говорить?
— Ба! А ведь, пожалуй,
ты прав. Ах, я ослица, — вскинулся вдруг Федор Павлович, слегка ударив себя по лбу. — Ну, так пусть стоит твой монастырек, Алешка, коли так. А мы, умные люди, будем в тепле сидеть
да коньячком пользоваться. Знаешь ли, Иван,
что это самим Богом должно быть непременно нарочно так устроено? Иван, говори: есть Бог или нет? Стой: наверно говори, серьезно говори!
Чего опять смеешься?
— Ни на грош. А
ты не знал?
Да он всем говорит это сам, то есть не всем, а всем умным людям, которые приезжают. Губернатору Шульцу он прямо отрезал: credo, [верую (лат.).]
да не знаю во
что.
— Как так твоя мать? — пробормотал он, не понимая. —
Ты за
что это?
Ты про какую мать?..
да разве она… Ах, черт!
Да ведь она и твоя! Ах, черт! Ну это, брат, затмение как никогда, извини, а я думал, Иван… Хе-хе-хе! — Он остановился. Длинная, пьяная, полубессмысленная усмешка раздвинула его лицо. И вот вдруг в это самое мгновение раздался в сенях страшный шум и гром, послышались неистовые крики, дверь распахнулась и в залу влетел Дмитрий Федорович. Старик бросился к Ивану в испуге...
—
Что ты, Иван! Никогда и в мыслях этого у меня не было!
Да и Дмитрия я не считаю…
— Ха-ха-ха!
Ты не ожидал? Я думаю: где
тебя подождать? У ее дома? Оттуда три дороги, и я могу
тебя прозевать. Надумал наконец дождаться здесь, потому
что здесь-то он пройдет непременно, другого пути в монастырь не имеется. Ну, объявляй правду, дави меня, как таракана…
Да что с
тобой?
Спрятался я здесь, под ракитой,
тебя жду, и вдруг подумал (вот
тебе Бог!):
да чего же больше маяться,
чего ждать?
И вот слышу,
ты идешь, — Господи, точно слетело
что на меня вдруг:
да ведь есть же, стало быть, человек, которого и я люблю, ведь вот он, вот тот человечек, братишка мой милый, кого я всех больше на свете люблю и кого я единственно люблю!
—
Да. И, кроме того, я
тебе вчера сам велел прийти. Вздор все это. Напрасно изволил потревожиться. Я так, впрочем, и знал,
что ты тотчас притащишься…
Иван хвастун,
да и никакой у него такой учености нет…
да и особенного образования тоже нет никакого, молчит
да усмехается на
тебя молча, — вот на
чем только и выезжает.
— Засади я его, подлеца, она услышит,
что я его засадил, и тотчас к нему побежит. А услышит если сегодня,
что тот меня до полусмерти, слабого старика, избил, так, пожалуй, бросит его,
да ко мне придет навестить… Вот ведь мы какими характерами одарены — только чтобы насупротив делать. Я ее насквозь знаю! А
что, коньячку не выпьешь? Возьми-ка кофейку холодненького,
да я
тебе и прилью четверть рюмочки, хорошо это, брат, для вкуса.
— Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил
да подлецов! Дрянь, я
тебе скажу, эти барышни бледные; то ли дело… Ну! кабы мне его молодость,
да тогдашнее мое лицо (потому
что я лучше его был собой в двадцать восемь-то лет), так я бы точно так же, как и он, побеждал. Каналья он! А Грушеньку все-таки не получит-с, не получит-с… В грязь обращу!
— Уж
ты и спасаешь,
да я и не погибал, может быть! А в
чем она, вторая твоя половина?
—
Да почем же я знал,
что я ее вовсе не люблю! Хе-хе! Вот и оказалось,
что нет. А ведь как она мне нравилась! Как она мне даже давеча нравилась, когда я речь читал. И знаешь ли, и теперь нравится ужасно, а между тем как легко от нее уехать.
Ты думаешь, я фанфароню?
—
Да нас-то с
тобой чем это касается? — засмеялся Иван, — ведь свое-то мы успеем все-таки переговорить, свое-то, для
чего мы пришли сюда?
Чего ты глядишь с удивлением? Отвечай: мы для
чего здесь сошлись? Чтобы говорить о любви к Катерине Ивановне, о старике и Дмитрии? О загранице? О роковом положении России? Об императоре Наполеоне? Так ли, для этого ли?
Все,
что было высшего и благовоспитанного, ринулось к нему в тюрьму; Ришара целуют, обнимают: «
Ты брат наш, на
тебя сошла благодать!» А сам Ришар только плачет в умилении: «
Да, на меня сошла благодать!
Расслабленный Ришар плачет и только и делает,
что повторяет ежеминутно: «Это лучший из дней моих, я иду к Господу!» — «
Да, — кричат пасторы, судьи и благотворительные дамы, — это счастливейший день твой, ибо
ты идешь к Господу!» Все это двигается к эшафоту вслед за позорною колесницей, в которой везут Ришара, в экипажах, пешком.
Мужик бьет ее, бьет с остервенением, бьет, наконец, не понимая,
что делает, в опьянении битья сечет больно, бесчисленно: «Хоть
ты и не в силах, а вези, умри,
да вези!» Клячонка рвется, и вот он начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по «кротким глазам».
Да и
что бы
ты мог сказать?
Да ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому,
что уже сказано
тобой прежде.
Да и так ли еще: сколь многие из этих избранников, из могучих, которые могли бы стать избранниками, устали наконец, ожидая
тебя, и понесли и еще понесут силы духа своего и жар сердца своего на иную ниву и кончат тем,
что на
тебя же и воздвигнут свободное знамя свое.
—
Да стой, стой, — смеялся Иван, — как
ты разгорячился. Фантазия, говоришь
ты, пусть! Конечно, фантазия. Но позволь, однако: неужели
ты в самом деле думаешь,
что все это католическое движение последних веков есть и в самом деле одно лишь желание власти для одних только грязных благ? Уж не отец ли Паисий так
тебя учит?
—
Да ведь это же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не написал. К
чему ты в такой серьез берешь? Уж не думаешь ли
ты,
что я прямо поеду теперь туда, к иезуитам, чтобы стать в сонме людей, поправляющих его подвиг? О Господи, какое мне дело! Я ведь
тебе сказал: мне бы только до тридцати лет дотянуть, а там — кубок об пол!
— А, это
ты подхватил вчерашнее словцо, которым так обиделся Миусов… и
что так наивно выскочил и переговорил брат Дмитрий? — криво усмехнулся он. —
Да, пожалуй: «все позволено», если уж слово произнесено. Не отрекаюсь.
Да и редакция Митенькина недурна.
— Я, брат, уезжая, думал,
что имею на всем свете хоть
тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу,
что и в твоем сердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я не отрекусь, ну и
что же, за это
ты от меня отречешься,
да,
да?
С другой стороны, такая статья-с, как только сейчас смеркнется,
да и раньше того, братец ваш с оружьем в руках явится по соседству: «Смотри, дескать, шельма, бульонщик: проглядишь ее у меня и не дашь мне знать,
что пришла, — убью
тебя прежде всякого».
— А как бы я не ввязался-с?
Да я и не ввязывался вовсе, если хотите знать в полной точности-с. Я с самого начала все молчал, возражать не смея, а они сами определили мне своим слугой Личардой при них состоять. Только и знают с тех пор одно слово: «Убью
тебя, шельму, если пропустишь!» Наверно полагаю, сударь,
что со мной завтра длинная падучая приключится.
—
Да ведь, говорят, падучую нельзя заранее предузнать,
что вот в такой-то час будет. Как же
ты говоришь,
что завтра придет? — с особенным и раздражительным любопытством осведомился Иван Федорович.
— Э, черт! — вскинулся вдруг Иван Федорович с перекосившимся от злобы лицом. —
Что ты все об своей жизни трусишь! Все эти угрозы брата Дмитрия только азартные слова и больше ничего. Не убьет он
тебя; убьет,
да не
тебя!
—
Что за ахинея! И все это как нарочно так сразу и сойдется: и у
тебя падучая, и те оба без памяти! — прокричал Иван Федорович, —
да ты сам уж не хочешь ли так подвести, чтобы сошлось? — вырвалось у него вдруг, и он грозно нахмурил брови.
— А зачем ему к отцу проходить,
да еще потихоньку, если, как
ты сам говоришь, Аграфена Александровна и совсем не придет, — продолжал Иван Федорович, бледнея от злобы, — сам же
ты это говоришь,
да и я все время, тут живя, был уверен,
что старик только фантазирует и
что не придет к нему эта тварь. Зачем же Дмитрию врываться к старику, если та не придет? Говори! Я хочу твои мысли знать.
— Эх, одолжи отца, припомню! Без сердца вы все, вот
что!
Чего тебе день али два? Куда
ты теперь, в Венецию? Не развалится твоя Венеция в два-то дня. Я Алешку послал бы,
да ведь
что Алешка в этих делах? Я ведь единственно потому,
что ты умный человек, разве я не вижу. Лесом не торгуешь, а глаз имеешь. Тут только чтобы видеть: всерьез или нет человек говорит. Говорю, гляди на бороду: трясется бороденка — значит всерьез.
«Матушка, не плачь, голубушка, — говорит, бывало, — много еще жить мне, много веселиться с вами, а жизнь-то, жизнь-то веселая, радостная!» — «Ах, милый, ну какое
тебе веселье, когда ночь горишь в жару
да кашляешь, так
что грудь
тебе чуть не разорвет».
Да еще скажу
тебе, матушка,
что всякий из нас пред всеми во всем виноват, а я более всех».
«Матушка, кровинушка
ты моя, воистину всякий пред всеми за всех виноват, не знают только этого люди, а если б узнали — сейчас был бы рай!» «Господи,
да неужто же и это неправда, — плачу я и думаю, — воистину я за всех, может быть, всех виновнее,
да и хуже всех на свете людей!» И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем:
что я иду делать?