Неточные совпадения
Уверяли, что Виргинский, при объявлении ему женой отставки, сказал ей: «Друг мой, до сих пор я только любил
тебя, теперь уважаю», но вряд ли в самом деле произнесено
было такое древнеримское изречение; напротив, говорят, навзрыд плакал.
— Стой, молчи. Во-первых,
есть разница в летах, большая очень; но ведь
ты лучше всех знаешь, какой это вздор.
Ты рассудительна, и в твоей жизни не должно
быть ошибок. Впрочем, он еще красивый мужчина… Одним словом, Степан Трофимович, которого
ты всегда уважала. Ну?
Хоть у
тебя и
есть деньги, по моему завещанию, но умри я, что с
тобой будет, хотя бы и с деньгами?
Стой, я не договорила: он легкомыслен, мямля, жесток, эгоист, низкие привычки, но
ты его цени, во-первых, уж потому, что
есть и гораздо хуже.
Он
тебя любить
будет, потому что должен, должен; он обожать
тебя должен! — как-то особенно раздражительно взвизгнула Варвара Петровна.
Он станет на
тебя жаловаться, он клеветать на
тебя начнет, шептаться
будет о
тебе с первым встречным,
будет ныть, вечно ныть; письма
тебе будет писать из одной комнаты в другую, в день по два письма, но без
тебя все-таки не проживет, а в этом и главное.
Я эгоистка,
будь и
ты эгоисткой.
—
Ты хоть и умна, но
ты сбрендила. Это хоть и правда, что я непременно теперь
тебя вздумала замуж выдать, но это не по необходимости, а потому только, что мне так придумалось, и за одного только Степана Трофимовича. Не
будь Степана Трофимовича, я бы и не подумала
тебя сейчас выдавать, хоть
тебе уж и двадцать лет… Ну?
Из них восемь тысяч
ты ему отдашь, то
есть не ему, а мне.
Годовые деньги я
тебе буду все разом выдавать, прямо
тебе на руки.
А
тебе, кроме теперешних семи тысяч, которые у
тебя останутся в целости, если не
будешь сама глупа, еще восемь тысяч в завещании оставлю.
И больше
тебе от меня ничего не
будет; надо, чтобы
ты знала.
— Дура
ты! — накинулась она на нее, как ястреб, — дура неблагодарная! Что у
тебя на уме? Неужто
ты думаешь, что я скомпрометирую
тебя хоть чем-нибудь, хоть на столько вот! Да он сам на коленках
будет ползать просить, он должен от счастья умереть, вот как это
будет устроено!
Ты ведь знаешь же, что я
тебя в обиду не дам! Или
ты думаешь, что он
тебя за эти восемь тысяч возьмет, а я бегу теперь
тебя продавать? Дура, дура, все вы дуры неблагодарные! Подай зонтик!
Все письма его
были коротенькие, сухие, состояли из одних лишь распоряжений, и так как отец с сыном еще с самого Петербурга
были, по-модному, на
ты, то и письма Петруши решительно имели вид тех старинных предписаний прежних помещиков из столиц их дворовым людям, поставленным ими в управляющие их имений.
После чего он вытащил портрет своей уже двадцать лет тому назад скончавшейся немочки и жалобно начал взывать: «Простишь ли
ты меня?» Вообще он
был как-то сбит с толку.
— Vingt ans! И ни разу не поняла меня, о, это жестоко! И неужели она думает, что я женюсь из страха, из нужды? О позор! тетя, тетя, я для
тебя!.. О, пусть узнает она, эта тетя, что она единственная женщина, которую я обожал двадцать лет! Она должна узнать это, иначе не
будет, иначе только силой потащат меня под этот се qu’on appelle le [так называемый (фр.).] венец!
— Нет,
есть,
ты сама говорила, что
будет профессор; верно, вот этот, — она брезгливо указала на Шатова.
— Студент, профессор, всё одно из университета.
Тебе только бы спорить. А швейцарский
был в усах и с бородкой.
— Слишком довольно и наяву. А
ты вечно чтобы матери противоречить. Вы здесь, когда Николай Всеволодович приезжал,
были, четыре года назад?
— Ну, гостю честь и
будет. Не знаю, кого
ты привел, что-то не помню этакого, — поглядела она на меня пристально из-за свечки и тотчас же опять обратилась к Шатову (а мною уже больше совсем не занималась во всё время разговора, точно бы меня и не
было подле нее).
И вот я
тебе скажу, Шатушка: ничего-то нет в этих слезах дурного; и хотя бы и горя у
тебя никакого не
было, всё равно слезы твои от одной радости побегут.
— Смешон
ты мне, Шатушка, с своим рассуждением. Был-то, может, и
был, да что в том, что
был, коли его всё равно что и не
было? Вот
тебе и загадка нетрудная, отгадай-ка! — усмехнулась она.
— А что, коли и ребенка у
тебя совсем не
было и всё это один только бред, а?
— Трудный
ты вопрос задаешь мне, Шатушка, — раздумчиво и безо всякого удивления такому вопросу ответила она, — на этот счет я
тебе ничего не скажу, может, и не
было; по-моему, одно только твое любопытство; я ведь всё равно о нем плакать не перестану, не во сне же я видела?
— Ах,
ты всё про лакея моего! — засмеялась вдруг Марья Тимофеевна. — Боишься! Ну, прощайте, добрые гости; а послушай одну минутку, что я скажу. Давеча пришел это сюда этот Нилыч с Филипповым, с хозяином, рыжая бородища, а мой-то на ту пору на меня налетел. Как хозяин-то схватит его, как дернет по комнате, а мой-то кричит: «Не виноват, за чужую вину терплю!» Так, веришь ли, все мы как
были, так и покатились со смеху…
— Эх, Тимофевна, да ведь это я
был заместо рыжей-то бороды, ведь это я его давеча за волосы от
тебя отволок; а хозяин к вам третьего дня приходил браниться с вами,
ты и смешала.
— Отвори же! Понимаешь ли
ты, что
есть нечто высшее, чем драка… между человечеством;
есть минуты блага-а-родного лица… Шатов, я добр; я прощу
тебя… Шатов, к черту прокламации, а?
— Милая моя,
ты знаешь, я всегда
тебе рада, но что скажет твоя мать? — начала
было осанисто Варвара Петровна, но вдруг смутилась, заметив необычайное волнение Лизы.
— Как
ты сказала? — приготовилась
было опять взвизгнуть мамаша, но вдруг осела пред засверкавшим взглядом дочки.
— Я всегда, всегда
был виноват пред
тобой!
— Ну и довольно; об этом мы после. Так ведь и знал, что зашалишь. Ну
будь же немного потрезвее, прошу
тебя.
Варвара Петровна, вся раскрасневшись, вскочила
было с места и крикнула Прасковье Ивановне: «Слышала, слышала
ты, что он здесь ей сейчас говорил?» Но та уж и отвечать не могла, а только пробормотала что-то, махнув рукой.
— Но вы не можете вообразить, какие здесь начались интриги! — они измучили даже нашу бедную Прасковью Ивановну — а ее-то уж по какой причине? Я, может
быть, слишком виновата пред
тобой сегодня, моя милая Прасковья Ивановна, — прибавила она в великодушном порыве умиления, но не без некоторой победоносной иронии.
— Где ж
ты был, Nicolas, до сих пор, все эти два часа с лишком? — подошла она. — Поезд приходит в десять часов.
— Воля твоя, Дарья Павловна,
ты знаешь, что во всем этом деле твоя полная воля!
Была и
есть, и теперь и впредь, — веско заключила Варвара Петровна.
— Ба, да и я теперь всё понимаю! — ударил себя по лбу Петр Степанович. — Но… но в какое же положение я
был поставлен после этого? Дарья Павловна, пожалуйста, извините меня!.. Что
ты наделал со мной после этого, а? — обратился он к отцу.
— Не кричи, пожалуйста, — замахал Pierre руками, — поверь, что всё это старые, больные нервы, и кричать ни к чему не послужит. Скажи
ты мне лучше, ведь
ты мог бы предположить, что я с первого шага заговорю: как же
было не предуведомить.
«
Ты, говорит, меня не
поил и по почте выслал, да еще здесь ограбил».
Помилуй, кричу ему, да неужто
ты себя такого, как
есть, людям взамен Христа предложить желаешь?
— Мне налево,
тебе направо; мост кончен. Слушай, Федор, я люблю, чтобы мое слово понимали раз навсегда: не дам
тебе ни копейки, вперед мне ни на мосту и нигде не встречайся, нужды в
тебе не имею и не
буду иметь, а если
ты не послушаешься — свяжу и в полицию. Марш!
— За кого
ты меня принимаешь? — вскочил он с места с исказившимся лицом; но ее уже
было трудно испугать, она торжествовала...
— Похож-то
ты очень похож, может, и родственник ему
будешь, — хитрый народ!
— То
есть они ведь вовсе в
тебе не так нуждаются. Напротив, это чтобы
тебя обласкать и тем подлизаться к Варваре Петровне. Но, уж само собою,
ты не посмеешь отказаться читать. Да и самому-то, я думаю, хочется, — ухмыльнулся он, — у вас у всех, у старичья, адская амбиция. Но послушай, однако, надо, чтобы не так скучно. У
тебя там что, испанская история, что ли?
Ты мне дня за три дай просмотреть, а то ведь усыпишь, пожалуй.
— То
есть, видишь ли, она хочет назначить
тебе день и место для взаимного объяснения; остатки вашего сентиментальничанья.
Ты с нею двадцать лет кокетничал и приучил ее к самым смешным приемам. Но не беспокойся, теперь уж совсем не то; она сама поминутно говорит, что теперь только начала «презирать». Я ей прямо растолковал, что вся эта ваша дружба
есть одно только взаимное излияние помой. Она мне много, брат, рассказала; фу, какую лакейскую должность исполнял
ты всё время. Даже я краснел за
тебя.
— Хуже,
ты был приживальщиком, то
есть лакеем добровольным. Лень трудиться, а на денежки-то у нас аппетит. Всё это и она теперь понимает; по крайней мере ужас, что про
тебя рассказала. Ну, брат, как я хохотал над твоими письмами к ней; совестно и гадко. Но ведь вы так развращены, так развращены! В милостыне
есть нечто навсегда развращающее —
ты явный пример!
— Все. То
есть, конечно, где же их прочитать? Фу, сколько
ты исписал бумаги, я думаю, там более двух тысяч писем… А знаешь, старик, я думаю, у вас
было одно мгновение, когда она готова
была бы за
тебя выйти? Глупейшим
ты образом упустил! Я, конечно, говорю с твоей точки зрения, но все-таки ж лучше, чем теперь, когда чуть не сосватали на «чужих грехах», как шута для потехи, за деньги.
Она сама поняла, что
тебе денег надо
было, как и всякому, и что
ты с этой точки, пожалуй, и прав.
Ведь
был же у
тебя хоть какой-нибудь ум.
Я вчера посоветовал ей отдать
тебя в богадельню, успокойся, в приличную, обидно не
будет; она, кажется, так и сделает.
— Батюшка! Семен Яковлевич! — раздался вдруг горестный, но резкий до того, что трудно
было и ожидать, голос убогой дамы, которую наши оттерли к стене. — Целый час, родной, благодати ожидаю. Изреки
ты мне, рассуди меня, сироту.