Неточные совпадения
— Н-да, —
сказал Маякин, усмехаясь. — Это ты крепкие слова говоришь… И кто
так говорит — его хоть догола раздень, он все богат будет…
Приняв молитву, Наталья впала в беспамятство и на вторые сутки умерла, ни слова не
сказав никому больше, — умерла
так же молча, как жила.
— Вот оно что!.. — проговорил он, тряхнув головой. — Ну, ты не того, — не слушай их. Они тебе не компания, — ты около них поменьше вертись. Ты им хозяин, они — твои слуги,
так и знай. Захочем мы с тобой, и всех их до одного на берег швырнем, — они дешево стоят, и их везде как собак нерезаных. Понял? Они про меня много могут худого
сказать, — это потому они
скажут, что я им — полный господин. Тут все дело в том завязло, что я удачливый и богатый, а богатому все завидуют. Счастливый человек — всем людям враг…
—
Такое дело!.. —
сказал матрос, сумрачно поглядывая на мальчика, оживленно хваставшего пред ним своей хозяйской властью.
Тут —
такое дело: упали,
скажем, две доски в грязь — одна гнилая, другая — хорошая, здоровая доска.
— Ну,
так пустит… Только ты не говори, что и я тоже пойду, — со мной, пожалуй, и взаправду не пустит… Ты
скажи — к Смолину, мол, пустите… Смолин!
К Ежову он относился
так же снисходительно, как и Фома, но более дружески и ровно. Каждый раз, когда Гордеев ссорился с Ежовым, он стремился примирить их, а как-то раз, идя домой из школы,
сказал Фоме...
— Слепая, —
сказал Игнат. — Иной человек вот
так же, как сова днем, мечется в жизни… Ищет, ищет своего места, бьется, бьется, — только перья летят от него, а все толку нет… Изобьется, изболеет, облиняет весь, да с размаха и ткнется куда попало, лишь бы отдохнуть от маеты своей… Эх, беда
таким людям — беда, брат!
— Я — хозяин! — твердо
сказал Фома. — А про отца вы не можете
так говорить — и корчить рожи!..
— Видал? — заключил он свой рассказ. —
Так что — хорошей породы щенок, с первой же охоты — добрый пес… А ведь с виду он —
так себе… человечишко мутного ума… Ну, ничего, пускай балуется, — дурного тут, видать, не будет… при
таком его характере… Нет, как он заорал на меня! Труба, я тебе
скажу!.. Сразу определился, будто власти и строгости ковшом хлебнул…
— А ты послушай-ка, что я тебе
скажу, — спокойно
сказала женщина. — Горит в руке твоей лучина, а тебе и без нее уже светло, —
так ты ее сразу окуни в воду, тогда и чаду от нее не будет, и руки она тебе не обожжет…
— Большие, —
сказал Фома, подумав. — Да ведь у отца много их… чего же вы
так уж…
— На что спрашивать Ефима? Ты сам должен все
сказать…
Так, стало быть, пьешь?
— Я, деточка, паче всего боюсь глупости, — со смиренной ядовитостью ответил Маякин. — Я
так полагаю: даст тебе дурак меду — плюнь; даст мудрец яду — пей! А тебе
скажу: слаба, брат, душа у ерша, коли у него щетинка дыбом не стоит…
— Не знаю я этого… — съехидничал старик. — Я насчет того больше, что очень уж не мудро это самое благотворительное дело… И даже
так я
скажу, что не дело это, а — одни вредные пустяки!
— Ну вот… А пока что ты на закладке этой держись гордо, стой на виду у всех. Тебе этого не
сказать,
так ты за спину за чью-нибудь спрячешься…
— Ну, зачем же
так? — укоризненно
сказала женщина и, оправляя платье, нечаянно погладила рукой своей его опущенную руку, в которой он держал шляпу, что заставило Фому взглянуть на кисть своей руки и смущенно, радостно улыбнуться. — Вы, конечно, будете на обеде? — спрашивала Медынская.
— Самое лучшее в нашем обществе — патронесса, самое дельное, чем мы в нем занимаемся, — ухаживание за патронессой, самое трудное —
сказать патронессе
такой комплимент, которым она была бы довольна, а самое умное — восхищаться патронессой молча и без надежд.
Так что вы, в сущности, член не «общества попечения о», а член общества Танталов, состоящих при Софии Медынской.
Он не понимал назначения ее слов: обидеть она хотела ими его или
так просто
сказала?
— Не люблю я этого… — недовольно
сказал Фома. — Выдумки, обман. Театр тоже вот… Купцы выставлены для насмешки… разве они в самом деле
такие глупые? Как же! Возьми-ка крестного…
— Театр — это та же школа, Фома, — поучительно
сказала Люба. — Купцы
такие были… И какой может быть в книгах обман?
— Ну, хоть и подождал бы он,
так не огорчил, —
сказал Фома. — Хотелось мне еще тебя послушать… больно уж любопытно…
— «
Так как оно мне от господа послано, то я, ваше превосходительство, не ропщу…»
Так бы
сказал или что другое в этом духе… Губернаторы, братец ты мой, смирение в человеке любят.
— Может, я обидное что
сказал — простите! Все-таки я… люблю вас… — Он тяжело вздохнул, а женщина тихонько и странно засмеялась…
— Считает
так, что — не годится это? Дурак! — презрительно
сказал Маякин.
— Подожди! И я перестаю понимать, что делается… Все мне не нравится, все чужое стало… Все не
так, как надо, все не то… Я понимаю это, а
сказать, что не
так и почему, — не могу!..
—
Так… — хмуро
сказала Любовь.
— Маленькая
такая… желтая… — неохотно
сказала Любовь.
— Не видал! — согласился Фома и, помолчав, нерешительно
сказал: — Может, лучше и нет… Она для меня — очень нужна! — задумчиво и тихо продолжал он. — Боюсь я ее, — то есть не хочу я, чтобы она обо мне плохо думала… Иной раз — тошно мне! Подумаешь — кутнуть разве, чтобы все жилы зазвенели? А вспомнишь про нее и — не решишься… И во всем
так — подумаешь о ней: «А как она узнает?» И побоишься сделать…
— Позвольте! Я желаю спросить господина, что
такое, — какое он слово
сказал?
— Я
сказал — ко-ко-тка… — произнес усатый человек,
так двигая губами, точно он смаковал слово. — А если вы не понимаете этого — мо-огу пояснить…
— Барин! — твердо
сказал Фома, кладя руку на плечо Ухтищева. — Ты мне всегда очень нравился… и вот идешь со мной теперь… Я это понимаю и могу ценить… Но только про нее не говори мне худо. Какая бы она по-вашему ни была, — по-моему… мне она дорога… для меня она — лучшая!
Так я прямо говорю… уж если со мной ты пошел — и ее не тронь… Считаю я ее хорошей — стало быть, хороша она…
— Слушайте! — воскликнул Ухтищев, — я дам вам хороший совет… человек должен быть самим собой… Вы человек эпический,
так сказать, и лирика к вам не идет. Это не ваш жанр…
И я
так верил —
скажет она мне однажды
такие слова… особенные… глаза, брат, у нее больно хороши!
Васса укутывала шею Званцева шарфом. Он стоял перед нею, капризно выпятив губы, сморщенный, икры его вздрагивали. Фоме стало противно смотреть на них, он отошел на другой плот. Его удивляло, что все эти люди ведут себя
так, точно они не слышали песни. В его груди она жила, вызывая у него беспокойное желание что-то сделать,
сказать.
—
Так что — я к вам! —
сказал Ефим, с низким поклоном остановившись у стола.
— Не… совсем… — тихо ответил Ефим, искоса посмотрев на Любовь. — Барыня при них… черная
такая… Вроде как не в своем уме женщина… — вздыхая,
сказал Ефим. — Все поет… очень хорошо поет… соблазн большой!
— О душе моей ты не смеешь говорить… Нет тебе до нее дела! Я — могу говорить! Я бы, захотевши,
сказала всем вам — эх как! Есть у меня слова про вас… как молотки!
Так бы по башкам застукала я… с ума бы вы посходили… Но — словами вас не вылечишь… Вас на огне жечь надо, вот как сковороды в чистый понедельник выжигают…
— Подняли? — спросил Фома, не зная, что ему
сказать при виде этой безобразной тяжелой массы, и снова чувствуя обиду при мысли, что лишь ради того, чтобы поднять из воды эту грязную, разбитую уродину, он
так вскипел душой,
так обрадовался… — Что она?.. — неопределенно
сказал Фома подрядчику.
— Нужно
такую работу делать, — говорил он, двигая бровями, — чтобы и тысячу лет спустя люди
сказали: вот это богородские мужики сделали… да!..
— Я-то? — Саша подумала и
сказала, махнув рукой: — Может, и не жадная — что в том? Я ведь еще не совсем… низкая, не
такая, что по улицам ходят… А обижаться — на кого? Пускай говорят, что хотят… Люди же
скажут, а мне людская святость хорошо известна! Выбрали бы меня в судьи — только мертвого оправдала бы!.. — И, засмеявшись нехорошим смехом, Саша
сказала: — Ну, будет пустяки говорить… садись за стол!..
— Я
так играю, что — или башка вдребезги, или стена пополам! — горячо
сказал Фома и пристукнул кулаком по столу…
Это вырвалось у Фомы совершенно неожиданно для него; раньше он никогда не думал ничего подобного. Но теперь,
сказав крестному эти слова, он вдруг понял, что, если б крестный взял у него имущество, — он стал бы совершенно свободным человеком, мог бы идти, куда хочется, делать, что угодно… До этой минуты он был опутан чем-то, но не знал своих пут, не умел сорвать их с себя, а теперь они сами спадают с него
так легко и просто. В груди его вспыхнула тревожная и радостная надежда, он бессвязно бормотал...
Фома был спокоен, говорил уверенно; ему казалось, что, коли он
так решил, — не сможет крестный помешать ему. Но Маякин выпрямился на стуле и
сказал — тоже просто и спокойно...
— Что вы всё хвалитесь? Чем тебе хвалиться? Сын-то твой где? Дочь-то твоя — что
такое? Эх ты… устроитель жизни! Ну, умен ты, — все знаешь:
скажи — зачем живешь? Не умрешь, что ли? Что ты сделал за жизнь? Чем тебя помянут?..
Ее ласки были крайне редки; они всегда смягчали одинокого старика, и хотя он не отвечал на них почему-то, но — все ж
таки ценил их. И теперь, передернув плечами и сбросив с них ее руки, он
сказал ей...
Старик уныло опустил голову, голос его оборвался, и
так глухо, точно он говорил куда-то внутрь себя, он
сказал...
— Каждый человек должен делать свое дело самым лучшим образом! — поучительно
сказал сын водочного заводчика. — И если ты поступаешь на содержание,
так тоже должна исполнять свою обязанность как нельзя лучше, — коли ты порядочная женщина… Ну-с, водки выпьем?
— Труженики! Позвольте мне
сказать вам несколько слов… от сердца… Я счастлив с вами! Мне хорошо среди вас… Это потому, что вы — люди труда, люди, чье право на счастье не подлежит сомнению, хотя и не признается… В здоровой, облагораживающей душу среде вашей, честные люди,
так хорошо, свободно дышится одинокому, отравленному жизнью человеку…
И все загудели, не обращая больше внимания на него. Фоме
так стало жалко товарища, что он даже не обиделся на него. Он видел, что эти люди, защищавшие его от нападок Ежова, теперь нарочно не обращают внимания на фельетониста, и понимал, что, если Ежов заметит это, — больно будет ему. И, чтоб отвлечь товарища в сторону от возможной неприятности, он толкнул его в бок и
сказал, добродушно усмехаясь...