Неточные совпадения
И его охватывала злобная тоска, он чувствовал, что
жизнь его бесцельна, если не
будет у него сына, который продолжал бы ее.
Безмолвные, но живые тени ползали по стенам до полу; мальчику
было страшно и приятно следить за их
жизнью, наделять их формами, красками и, создав из них
жизнь, — вмиг разрушить ее одним движением ресниц.
Жизнь мальчика катилась вперед, как шар под уклон.
Будучи его учителем, тетка
была и товарищем его игр. Приходила Люба Маякина, и при них старуха весело превращалась в такое же дитя, как и они. Играли в прятки, в жмурки; детям
было смешно и приятно видеть, как Анфиса с завязанными платком глазами, разведя широко руки, осторожно выступала по комнате и все-таки натыкалась на стулья и столы, или как она, ища их, лазала по разным укромным уголкам, приговаривая...
— Известно, упал… Может, пьян
был… А может, сам бросился…
Есть и такие, которые сами… Возьмет да и бросится в воду… И утонет… Жизнь-то, брат, так устроена, что иная смерть для самого человека — праздник, а иная — для всех благодать!
Но в
жизни мальчиков
было нечто объединявшее всех их,
были часы, в течение которых они утрачивали сознание разницы характеров и положения. По воскресеньям они все трое собирались у Смолина и, взлезая на крышу флигеля, где
была устроена обширная голубятня, — выпускали голубей.
Так, день за днем, медленно развертывалась
жизнь Фомы, в общем — небогатая волнениями, мирная, тихая
жизнь. Сильные впечатления, возбуждая на час душу мальчика, иногда очень резко выступали на общем фоне этой однообразной
жизни, но скоро изглаживались. Еще тихим озером
была душа мальчика, — озером, скрытым от бурных веяний
жизни, и все, что касалось поверхности озера, или падало на дно, ненадолго взволновав сонную воду, или, скользнув по глади ее, расплывалось широкими кругами, исчезало.
Он
был слишком избалован
жизнью для того, чтобы проще отнестись к первой капле яда в только что початом кубке, и все сутки дороги провел без сна, думая о словах старика и лелея свою обиду.
— Экой ты, брат, малодушный! Али мне его не жалко? Ведь я настоящую цену ему знал, а ты только сыном
был. А вот не плачу я… Три десятка лет с лишком прожили мы душа в душу с ним… сколько говорено, сколько думано… сколько горя вместе выпито!.. Молод ты — тебе ли горевать? Вся
жизнь твоя впереди, и
будешь ты всякой дружбой богат. А я стар… и вот единого друга схоронил и стал теперь как нищий… не нажить уж мне товарища для души!
— Ты и слушай!.. Ежели мой ум присовокупить к твоей молодой силе — хорошую победу можно одержать… Отец твой
был крупный человек… да недалеко вперед смотрел и не умел меня слушаться… И в
жизни он брал успех не умом, а сердцем больше… Ох, что-то из тебя выйдет… Ты переезжай ко мне, а то одному жутко
будет в доме…
Первый раз в
жизни находясь среди таких парадных людей, он видел, что они и
едят и говорят — всё делают лучше его, и чувствовал, что от Медынской, сидевшей как раз против него, его отделяет не стол, а высокая гора.
— Да-а, — задумчиво заговорила девушка, — с каждым днем я все больше убеждаюсь, что жить — трудно… Что мне делать? Замуж идти? За кого? За купчишку, который
будет всю
жизнь людей грабить,
пить, в карты играть? Не хочу! Я хочу
быть личностью… я — личность, потому что уже понимаю, как скверно устроена
жизнь. Учиться? Разве отец пустит… Бежать? Не хватает храбрости… Что же мне делать?
Нищий
есть человек, вынужденный судьбой напоминать нам о Христе, он брат Христов, он колокол господень и звонит в
жизни для того, чтоб будить совесть нашу, тревожить сытость плоти человеческой…
Не единожды, а, может, сто тысяч раз отдавали мы его на пропятие, но все не можем изгнать его из
жизни, зане братия его нищая
поет на улицах имя его и напоминает нам о нем…
— Ты погоди! Ты еще послушай дальше-то — хуже
будет! Придумали мы запирать их в дома разные и, чтоб не дорого
было содержать их там, работать заставили их, стареньких да увечных… И милостыню подавать не нужно теперь, и, убравши с улиц отрепышей разных, не видим мы лютой их скорби и бедности, а потому можем думать, что все люди на земле сыты, обуты, одеты… Вот они к чему, дома эти разные, для скрытия правды они… для изгнания Христа из
жизни нашей! Ясно ли?
Включите нас в строители оной, самой
жизни!» И как только он нас включит — тогда-то мы и должны
будем единым махом очистить
жизнь от всякой скверны и разных лишков.
— Хорошо — дальше
будет… Когда верх возьмешь, тогда и хорошо…
Жизнь, брат Фома, очень просто поставлена: или всех грызи, иль лежи в грязи…
Вот все и стараются достичь первого места в
жизни… иной так, иной этак… но все обязательно хотят, чтоб их, как колокольни, издали
было видать.
Однообразные речи старика скоро достигли того, на что
были рассчитаны: Фома вслушался в них и уяснил себе цель
жизни.
— Ах, не делайте этого! Пожалейте себя… Вы такой… славный!..
Есть в вас что-то особенное, — что? Не знаю! Но это чувствуется… И мне кажется, вам
будет ужасно трудно жить… Я уверена, что вы не пойдете обычным путем людей вашего круга… нет! Вам не может
быть приятна
жизнь, целиком посвященная погоне за рублем… о, нет! Я знаю, — вам хочется чего-то иного… да?
—
Жизнь строга… она хочет, чтоб все люди подчинялись ее требованиям, только очень сильные могут безнаказанно сопротивляться ей… Да и могут ли? О, если б вы знали, как тяжело жить… Человек доходит до того, что начинает бояться себя… он раздвояется на судью и преступника, и судит сам себя, и ищет оправдания перед собой… и он готов и день и ночь
быть с тем, кого презирает, кто противен ему, — лишь бы не
быть наедине с самим собой!
«Что это значит? — думалось ему. — Что такое
жизнь, если это не люди? А люди всегда говорят так, как будто это не они, а
есть еще что-то, кроме людей, и оно мешает им жить».
— В твои годы отец твой… водоливом тогда
был он и около нашего села с караваном стоял… в твои годы Игнат ясен
был, как стекло… Взглянул на него и — сразу видишь, что за человек. А на тебя гляжу — не вижу — что ты? Кто ты такой? И сам ты, парень, этого не знаешь… оттого и пропадешь… Все теперешние люди — пропасть должны, потому — не знают себя… А
жизнь — бурелом, и нужно уметь найти в ней свою дорогу… где она? И все плутают… а дьявол — рад… Женился ты?
И женщин — жен и любовниц — этот старик, наверное, вогнал в гроб тяжелыми ласками своими, раздавил их своей костистой грудью,
выпил сок
жизни из них этими толстыми губами, и теперь еще красными, точно на них не обсохла кровь женщин, умиравших в объятиях его длинных, жилистых рук.
— Я! — уверенно сказал Щуров. — И всякий умный человек… Яшка понимает… Деньги? Это, парень, много! Ты разложи их пред собой и подумай — что они содержат в себе? Тогда поймешь, что все это — сила человеческая, все это — ум людской… Тысячи людей в деньги твои
жизнь вложили. А ты можешь все их, деньги-то, в печь бросить и смотри, как они гореть
будут… И
будешь ты в ту пору владыкой себя считать…
— Ну да! Заходит солнце моей
жизни… а может
быть, и вашей?
Откровенность эта смяла его своей темной силой, он растерялся под ее напором, и хотя у него, несмотря на молодость, уже
были готовые слова на все случаи
жизни, — он не скоро нашел их.
— Просто — рано… Я лгать не
буду, прямо говорю — люблю за деньги, за подарки… Можно и так любить… да. Ты подожди, — я присмотрюсь к тебе и, может, полюблю бесплатно… А пока — не обессудь… мне, по моей
жизни, много денег надо…
…Все эти люди, как и он, охвачены тою же темной волной и несутся с нею, словно мусор. Всем им — боязно, должно
быть, заглянуть вперед, чтобы видеть, куда же несет их эта бешено-сильная волна. И, заливая вином свой страх, они барахтаются, орут, делают что-то нелепое, дурачатся, шумят, шумят, и никогда им не бывает весело. Он тоже все это делал. Теперь ему казалось, что делал он все это для того, чтобы скорее миновать темную полосу
жизни.
— А ежели нам и Волгу досуха
выпить да еще вот этой горой закусить — и это забудется, ваше степенство. Все забудется, — жизнь-то длинна… Таких делов, чтобы высоко торчали, — не нам делать…
— Это всего лучше! Возьмите все и — шабаш! А я — на все четыре стороны!.. Я этак жить не могу… Точно гири на меня навешаны… Я хочу жить свободно… чтобы самому все знать… я
буду искать
жизнь себе… А то — что я? Арестант… Вы возьмите все это… к черту все! Какой я купец? Не люблю я ничего… А так — ушел бы я от людей… работу какую-нибудь работал бы… А то вот —
пью я… с бабой связался…
Из темных уст старика забила трепетной, блестящей струей знакомая Фоме уверенная, бойкая речь. Он не слушал, охваченный думой о свободе, которая казалась ему так просто возможной. Эта дума впилась ему в мозг, и в груди его все крепло желание порвать связь свою с мутной и скучной
жизнью, с крестным, пароходами, кутежами — со всем, среди чего ему
было душно жить.
Сначала ему
было жутко чувствовать над собой руку Маякина, но потом он помирился с этим и продолжал свою бесшабашную, пьяную
жизнь, в которой только одно утешало его — люди.
Из этого осадка в девушке развилось чувство неудовлетворенности своей
жизнью, стремление к личной независимости, желание освободиться от тяжелой опеки отца, — но не
было ни сил осуществить эти желания, ни представления о том, как осуществляются они.
— Нет, они не лишние, о нет! Они существуют для образца — для указания, чем я не должен
быть. Собственно говоря — место им в анатомических музеях, там, где хранятся всевозможные уроды, различные болезненные уклонения от гармоничного… В
жизни, брат, ничего нет лишнего… в ней даже я нужен! Только те люди, у которых в груди на месте умершего сердца — огромный нарыв мерзейшего самообожания, — только они — лишние… но и они нужны, хотя бы для того, чтобы я мог излить на них мою ненависть…
Он тоже
пил, этот маленький, ошпаренный
жизнью человечек.
Только веру в то, что все в сей
жизни ни к черту не годится, все должно
быть изломано, разрушено…
Любовь написала Тарасу еще, но уже более краткое и спокойное письмо, и теперь со дня на день ждала ответа, пытаясь представить себе, каким должен
быть он, этот таинственный брат? Раньше она думала о нем с тем благоговейным уважением, с каким верующие думают о подвижниках, людях праведной
жизни, — теперь ей стало боязно его, ибо он ценою тяжелых страданий, ценою молодости своей, загубленной в ссылке, приобрел право суда над
жизнью и людьми… Вот приедет он и спросит ее...
— А мне нравится наш старый, славный город! — говорил Смолин, с ласковой улыбкой глядя на девушку. — Такой он красивый, бойкий…
есть в нем что-то бодрое, располагающее к труду… сама его картинность возбуждает как-то… В нем хочется жить широкой
жизнью… хочется работать много и серьезно… И притом — интеллигентный город… Смотрите — какая дельная газета издается здесь… Кстати — мы хотим ее купить…
Их спросят: «Вы для чего жили, а?» Они скажут: «Нам некогда
было думать насчет этого… мы всю
жизнь работали!» А я какое оправдание имею?
— Знаешь, порой мне кажется, что у Фомы это… вдумчивое настроение, речи эти — искренни и что он может
быть очень… порядочным!.. Но я не могу помирить его скандальной
жизни с его речами и суждениями…
— Оказалось, по розыску моему, что слово это значит обожание, любовь, высокую любовь к делу и порядку
жизни. «Так! — подумал я, — так! Значит — культурный человек тот
будет, который любит дело и порядок… который вообще —
жизнь любит — устраивать, жить любит, цену себе и
жизнь знает… Хорошо!» — Яков Тарасович вздрогнул; морщины разошлись по лицу его лучами от улыбающихся глаз к губам, и вся его лысая голова стала похожа на какую-то темную звезду.
Мы-то и имеем в себе настоящий культ к
жизни, то
есть обожание
жизни, а не они!
— Господа! — весь вздрагивая, снова начал говорить Яков Тарасович. — И еще потому мы
есть первые люди
жизни и настоящие хозяева в своем отечестве, что мы — мужики!
— Строители
жизни! Гущин — подаешь ли милостыню племяшам-то? Подавай хоть по копейке в день… немало украл ты у них… Бобров! Зачем на любовницу наврал, что обокрала она тебя, и в тюрьму ее засадил? Коли надоела — сыну бы отдал… все равно, он теперь с другой твоей шашни завел… А ты не знал? Эх, свинья толстая.! А ты, Луп, — открой опять веселый дом да и лупи там гостей, как липки… Потом тебя черти облупят, ха-ха!.. С такой благочестивой рожей хорошо мошенником
быть!.. Кого ты убил тогда, Луп?
— Вы не
жизнь строили — вы помойную яму сделали! Грязищу и духоту развели вы делами своими.
Есть у вас совесть? Помните вы бога? Пятак — ваш бог! А совесть вы прогнали… Куда вы ее прогнали? Кровопийцы! Чужой силой живете… чужими руками работаете! Сколько народу кровью плакало от великих дел ваших? И в аду вам, сволочам, места нет по заслугам вашим… Не в огне, а в грязи кипящей варить вас
будут. Веками не избудете мучений…
— А все-таки, — вдруг уверенно и громко сказал Фома, и вновь глаза его вспыхнули, — все-таки — ваша во всем вина! Вы испортили
жизнь! Вы всё стеснили… от вас удушье… от вас! И хоть слаба моя правда против вас, а все-таки — правда! Вы — окаянные!
Будь вы прокляты все…