Неточные совпадения
— Ничего, синьора! Дар ребенка — дар бога… Ваше здоровье, красивая синьора, и твое тоже, дитя!
Будь красивой, как
мать, и вдвое счастлива…
— В девятнадцать лет встретилась девушка, которую мне суждено
было любить, — такая же бедная, как сам я, она
была крупная и сильнее меня, жила с
матерью, больной старухой, и, как я, — работала где могла. Не очень красивая, но — добрая и умница. И хороший голос — о!
Пела она, как артистка, а это уже — богатство! И я тоже не худо
пел.
— «Да, пожалуй, ты прав, — сказала наконец Ида. — Если святая
матерь помогает тебе и мне теперь, когда мы живем отдельно, ей, конечно,
будет легче помогать нам, когда мы
будем жить вместе!»
— Она
была не очень красива — тонкая, с умным личиком, большими глазами, взгляд которых мог
быть кроток и гневен, ласков и суров; она работала на фабрике шёлка, жила со старухой
матерью, безногим отцом и младшей сестрой, которая училась в ремесленной школе. Иногда она бывала веселой, не шумно, но обаятельно; любила музеи и старые церкви, восхищалась картинами, красотою вещей и, глядя на них, говорила...
— «Я, моя
мать и отец — все верующие и так умрем. Брак в мэрии — не брак для меня: если от такого брака родятся дети, — я знаю, — они
будут несчастны. Только церковный брак освящает любовь, только он дает счастье и покой».
Прославим в мире женщину —
Мать, единую силу, пред которой покорно склоняется Смерть! Здесь
будет сказана правда о
Матери, о том, как преклонился пред нею слуга и раб Смерти, железный Тамерлан, кровавый бич земли.
Казань, 1894, стр. 29).] — я не верю этому, но ты должен
быть справедлив ко мне, потому что я —
Мать!
—
Были леса по дороге, да, это —
было! Встречались вепри, медведи, рыси и страшные быки, с головой, опущенной к земле, и дважды смотрели на меня барсы, глазами, как твои. Но ведь каждый зверь имеет сердце, я говорила с ними, как с тобой, они верили, что я —
Мать, и уходили, вздыхая, — им
было жалко меня! Разве ты не знаешь, что звери тоже любят детей и умеют бороться за жизнь и свободу их не хуже, чем люди?
— Люди, — продолжала она, как дитя, ибо каждая
Мать — сто раз дитя в душе своей, — люди — это всегда дети своих
матерей, — сказала она, — ведь у каждого
есть Мать, каждый чей-то сын, даже и тебя, старик, ты знаешь это, — родила женщина, ты можешь отказаться от бога, но от этого не откажешься и ты, старик!
— Так, женщина! — воскликнул Кермани, бесстрашный поэт. — Так, — от сборища быков — телят не
будет, без солнца не цветут цветы, без любви нет счастья, без женщины нет любви, без
Матери — нет ни поэта, ни героя!
Поклонимся Той, которая, неутомимо родит нам великих! Аристотель сын Ее, и Фирдуси, и сладкий, как мед, Саади, и Омар Хайям, подобный вину, смешанному с ядом, Искандер [Искандер — арабизированное имя Александра Македонского.] и слепой Гомер — это всё Ее дети, все они
пили Ее молоко, и каждого Она ввела в мир за руку, когда они
были ростом не выше тюльпана, — вся гордость мира — от
Матерей!
Тогда соседи сказали ей, что, конечно, они понимают, как стыдно женщине
быть матерью урода; никому, кроме мадонны, не известно, справедливо ли наказана она этой жестокой обидой, однако ребенок не виноват ни в чем и она напрасно лишает его солнца.
Ел он много и чем дальше — всё больше, мычание его становилось непрерывным;
мать, не опуская рук, работала, но часто заработок ее
был ничтожен, а иногда его и вовсе не
было. Она не жаловалась и неохотно — всегда молча — принимала помощь соседей, но когда ее не
было дома, соседи, раздражаемые мычанием, забегали во двор и совали в ненасытный рот корки хлеба, овощи, фрукты — всё, что можно
было есть.
Сотни неразрывных нитей связывали ее сердце с древними камнями, из которых предки ее построили дома и сложили стены города, с землей, где лежали кости ее кровных, с легендами, песнями и надеждами людей — теряло сердце
матери ближайшего ему человека и плакало:
было оно подобно весам, но, взвешивая любовь к сыну и городу, не могло понять — что легче, что тяжелей.
— Синьоры, — сказала она, — вы уже слышали, что это касается чести всех вас. Это — не шалость, внушенная лунной ночью, задета судьба двух
матерей — так? Я беру Кончетту к себе, и она
будет жить у меня, до дня, когда мы откроем правду.
Ребенком горбун
был тих, незаметен, задумчив и не любил игрушек. Это ни в ком, кроме сестры, не возбуждало особенного внимания к нему — отец и
мать нашли, что таков и должен
быть неудавшийся человек, но у девочки, которая
была старше брата на четыре года, его характер возбуждал тревожное чувство.
Она
была немного выше его — на полголовы, — но заслоняла собою всё — и
мать и отца. В ту пору ей
было пятнадцать лет. Он
был похож на краба, а она — тонкая, стройная и сильная — казалась ему феей, под властью которой жил весь дом и он, маленький горбун.
Ей
было девятнадцать лет, и она уже имела жениха, когда отец и
мать погибли в море, во время прогулки на увеселительной яхте, разбитой и потопленной пьяным штурманом американского грузовика; она тоже должна
была ехать на эту прогулку, но у нее неожиданно заболели зубы.
— Вот мы остались с тобою одни, — строго и печально сказала сестра брату после похорон
матери, отодвигая его от себя острым взглядом серых глаз. — Нам
будет трудно, мы ничего не знаем и можем много потерять. Так жаль, что я не могу сейчас же выйти замуж!
Сестра продолжала и закончила постройку с тою же быстротою, с которой он вел ее, а когда дом
был совершенно отстроен, первым пациентом вошел в пего ее брат. Семь лет провел он там — время, вполне достаточное для того, чтобы превратиться в идиота; у него развилась меланхолия, а сестра его за это время постарела, лишилась надежд
быть матерью, и когда, наконец, увидала, что враг ее убит и не воскреснет, — взяла его на свое попечение.
— Да, — качнул головою старик в очках. — Вот такова, вероятно,
была Базилида! [Базилида — по-видимому, Базилика — вторая жена Юлия Констанция и
мать римского императора Юлиана (Отступника). Умерла в 331 году в Константинополе при рождении Юлиана.]
Кто бы он ни
был — всё равно! Он — как дитя, оторванное от груди
матери, вино чужбины горько ему и не радует сердца, но отравляет его тоскою, делает рыхлым, как губка, и, точно губка воду, это сердце, вырванное из груди родины, — жадно поглощает всякое зло, родит темные чувства.
— Я беру женщину, чтоб иметь от ее и моей любви ребенка, в котором должны жить мы оба, она и я! Когда любишь — нет отца, нет
матери,
есть только любовь, — да живет она вечно! А те, кто грязнит ее, женщины и мужчины, да
будут прокляты проклятием бесплодия, болезней страшных и мучительной смерти…
Тихими ночами лета море спокойно, как душа ребенка, утомленного играми дня, дремлет оно, чуть вздыхая, и, должно
быть, видит какие-то яркие сны, — если плыть ночью по его густой и теплой воде, синие искры горят под руками, синее пламя разливается вокруг, и душа человека тихо тает в этом огне, ласковом, точно сказка
матери.
Трогательно видеть их на рассвете, когда они, бросив шляпы к ногам своим, стоят пред статуей мадонны, вдохновенно глядя в доброе лицо
Матери и играя в честь ее невыразимо волнующую мелодию, которая однажды метко названа
была «физическим ощущением бога».
Это
была правда, как майский день: дочь Нунчи незаметно для людей разгорелась звездою, такою же яркой, как
мать. Ей
было только четырнадцать лет, но — очень рослая, пышноволосая, с гордыми глазами — она казалась значительно старше и вполне готовой
быть женщиной.
Разумеется, сначала не заметно
было и тени соперничества между
матерью и Ниной, — дочь вела себя скромно, бережно, смотрела на мир сквозь ресницы и пред мужчинами неохотно открывала рот; а глаза
матери горели всё жадней, и всё призывней звучал ее голос.
Да, а около
матери всё чаще является дочь, скромная, как монахиня или как нож в ножнах. Мужчины смотрят, сравнивают, и, может
быть, некоторым становится понятно, что иногда чувствует женщина и как обидно ей жить.
Как
мать — она гордилась красотой дочери, как женщина — Нунча не могла не завидовать юности; Нина встала между нею и солнцем, —
матери обидно
было жить в тени.
Воротился из Австралии Энрике Борбоне, он
был дровосеком в этой чудесной стране, где всякий желающий легко достает большие деньги, он приехал погреться на солнце родины и снова собирался туда, где живется свободней.
Было ему тридцать шесть лет, бородатый, могучий, веселый, он прекрасно рассказывал о своих приключениях, о жизни в дремучих лесах; все принимали эту жизнь за сказку,
мать и дочь — за правду.
Многим показалась смешной эта гонка женщин,
были люди, которые отнеслись к этому как к позорному скандалу, но большинство, уважая Нунчу, взглянуло на ее предложение с серьезной шутливостью и заставило Нину принять вызов
матери.
Выбрали судей, назначили предельную скорость бега, — всё, как на скачках, подробно и точно.
Было много женщин и мужчин, которые, искренно желая видеть
мать победительницей, благословляли ее и давали добрые обеты мадонне, если только она согласится помочь Нунче, даст ей силу.
Я не помню, как узнал Карлоне правду, но он ее узнал, и вот в первый день праздника отец и
мать Джулии, не выходившие даже и в церковь, — получили только один подарок: небольшую корзину сосновых веток, а среди них — отрубленную кисть левой руки Карлоне Гальярди, — кисть той руки, которой он ударил Джулию, Они — вместе с нею — в ужасе бросились к нему, Карлоне встретил их, стоя на коленях у двери его дома, его рука
была обмотана кровавой тряпкой, и он плакал, точно ребенок.
— Ты можешь
быть спокоен за
мать и за сестру. Всё
будет хорошо!
— Эта встреча плохо отозвалась на судьбе Лукино, — его отец и дядя
были должниками Грассо. Бедняга Лукино похудел, сжал зубы, и глаза у него не те, что нравились девушкам. «Эх, — сказал он мне однажды, — плохо сделали мы с тобой. Слова ничего не стоят, когда говоришь их волку!» Я подумал: «Лукино может убить».
Было жалко парня и его добрую семью. А я — одинокий, бедный человек. Тогда только что померла моя
мать.
— До площади, синьора! Вы послушайте, как хорошо я вел себя: сначала я вовсе не обращал внимания на их насмешки, — пусть, думаю, они сравнивают меня с ослом, я всё стерплю из уважения к синьоре, — к вам, синьора. Но когда они начали смеяться над моей
матерью, — ага, подумал я, ну, это вам не пройдет даром. Тут я поставил корзину, и — нужно
было видеть, добрая синьора, как ловко и метко попадал я в этих разбойников, — вы бы очень смеялись!