Неточные совпадения
Усталость, накопленная годами, лишала
людей аппетита, и для
того, чтобы есть, много пили, раздражая желудок острыми ожогами водки. Вечером лениво гуляли по улицам, и
тот, кто имел галоши, надевал их, если даже было сухо, а имея дождевой зонтик, носил его с собой, хотя бы светило солнце.
Изредка в слободку приходили откуда-то посторонние
люди. Сначала они обращали на себя внимание просто
тем, что были чужие, затем возбуждали к себе легкий, внешний интерес рассказами о местах, где они работали, потом новизна стиралась с них, к ним привыкали, и они становились незаметными. Из их рассказов было ясно: жизнь рабочего везде одинакова. А если это так — о чем же разговаривать?
Ей казалось, что во
тьме со всех сторон к дому осторожно крадутся, согнувшись и оглядываясь по сторонам,
люди, странно одетые, недобрые. Вот кто-то уже ходит вокруг дома, шарит руками по стене.
Человек медленно снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой снег с сапога, потом
то же сделал с другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел его, как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот рукой, зевнул. Голова у него была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату большими выпуклыми глазами серого цвета, он положил ногу на ногу и, качаясь на стуле, спросил...
— В городе жил около года, а теперь перешел к вам на фабрику, месяц
тому назад. Здесь
людей хороших нашел, — сына вашего и других. Здесь — поживу! — говорил он, дергая усы.
— Мне не
то надо знать, как
люди жили, а как надо жить! — раздался в комнате недовольный голос Весовщикова.
— Правы
те, которые говорят — мы должны все знать. Нам нужно зажечь себя самих светом разума, чтобы темные
люди видели нас, нам нужно на все ответить честно и верно. Нужно знать всю правду, всю ложь…
— Разве мы хотим быть только сытыми? Нет! — сам себе ответил он, твердо глядя в сторону троих. — Мы должны показать
тем, кто сидит на наших шеях и закрывает нам глаза, что мы все видим, — мы не глупы, не звери, не только есть хотим, — мы хотим жить, как достойно
людей! Мы должны показать врагам, что наша каторжная жизнь, которую они нам навязали, не мешает нам сравняться с ними в уме и даже встать выше их!..
— А я в получку новые куплю! — ответил он, засмеялся и вдруг, положив ей на плечо свою длинную руку, спросил: — А может, вы и есть родная моя мать? Только вам не хочется в
том признаться
людям, как я очень некрасивый, а?
— Так вот! — сказал он, как бы продолжая прерванный разговор. — Мне с тобой надо поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем мы почти рядом; вижу — народу к тебе ходит много, а пьянства и безобразия нет. Это первое. Если
люди не безобразят, они сразу заметны — что такое? Вот. Я сам глаза
людям намял
тем, что живу в стороне.
— Я говорил, — продолжал Павел, — не о
том добром и милостивом боге, в которого вы веруете, а о
том, которым попы грозят нам, как палкой, — о боге, именем которого хотят заставить всех
людей подчиниться злой воле немногих…
По улице шли быстро и молча. Мать задыхалась от волнения и чувствовала — надвигается что-то важное. В воротах фабрики стояла толпа женщин, крикливо ругаясь. Когда они трое проскользнули во двор,
то сразу попали в густую, черную, возбужденно гудевшую толпу. Мать видела, что все головы были обращены в одну сторону, к стене кузнечного цеха, где на груде старого железа и фоне красного кирпича стояли, размахивая руками, Сизов, Махотин, Вялов и еще
человек пять пожилых, влиятельных рабочих.
— Товарищи! — повторил он, черпая в этом слове восторг и силу. — Мы —
те люди, которые строят церкви и фабрики, куют цепи и деньги, мы —
та живая сила, которая кормит и забавляет всех от пеленок до гроба…
— Пора нам, старикам, на погост, Ниловна! Начинается новый народ. Что мы жили? На коленках ползали и все в землю кланялись. А теперь
люди, — не
то опамятовались, не
то — еще хуже ошибаются, ну — не похожи на нас. Вот она, молодежь-то, говорит с директором, как с равным… да-а! До свидания, Павел Михайлов, хорошо ты, брат, за
людей стоишь! Дай бог тебе, — может, найдешь ходы-выходы, — дай бог!
— Да, умирайте-ка! — бормотал Рыбин. — Вы уж и теперь не
люди, а — замазка, вами щели замазывать. Видел ты, Павел, кто кричал, чтобы тебя в депутаты?
Те, которые говорят, что ты социалист, смутьян, — вот! — они! Дескать, прогонят его — туда ему и дорога.
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на
людей, которые отнимают у матери сына за
то, что сын ищет правду.
— Хорошая она девушка, — неопределенно проговорила мать, думая о
том, что сообщил ей Егор. Ей было обидно услышать это не от сына, а от чужого
человека, и она плотно поджала губы, низко опустив брови.
— Всем трудно! — махнув рукой, ответила она. — Может, только
тем, которые понимают, им — полегче… Но я тоже понемножку понимаю, чего хотят хорошие-то
люди…
Был тут Егор Иванович — мы с ним из одного села, говорит он и
то и се, а я — дома помню,
людей помню, а как
люди жили, что говорили, что у кого случилось — забыла!
— Нечистая она, наша бабья любовь!.. Любим мы
то, что нам надо. А вот смотрю я на вас, — о матери вы тоскуете, — зачем она вам? И все другие
люди за народ страдают, в тюрьмы идут и в Сибирь, умирают… Девушки молодые ходят ночью, одни, по грязи, по снегу, в дождик, — идут семь верст из города к нам. Кто их гонит, кто толкает? Любят они! Вот они — чисто любят! Веруют! Веруют, Андрюша! А я — не умею так! Я люблю свое, близкое!
А что в
том хорошего — и сегодня
человек поработал да поел и завтра — поработал да поел, да так все годы свои — работает и ест?
— Только
те настоящие —
люди, которые сбивают цепи с разума
человека.
—
Те, которые близко подошли к нам, они, может, сами ничего не знают. Они верят — так надо! А может — за ними другие есть, которым — лишь бы выгода была?
Человек против себя зря не пойдет…
— Я не знаю! — сказал Весовщиков, добродушно или снисходительно оскаливая зубы. — Я только про
то, что очень уж совестно должно быть
человеку после
того, как он обидит тебя.
— О, господи! Сколько
людей на свете, и всяк по-своему стонет. А где же
те, которым радостно?
Все чаще по вечерам являлись незнакомые
люди, озабоченно, вполголоса беседовали с Андреем и поздно ночью, подняв воротники, надвигая шапки низко на глаза, уходили во
тьму, осторожно, бесшумно.
Она уже многое понимала из
того, что говорили они о жизни, чувствовала, что они открыли верный источник несчастья всех
людей, и привыкла соглашаться с их мыслями.
— Виноват, видишь ли,
тот, кто первый сказал — это мое!
Человек этот помер несколько тысяч лет
тому назад, и на него сердиться не стоит! — шутя говорил хохол, но глаза его смотрели беспокойно.
— За
то, что помогаешь великому нашему делу, спасибо! — говорил он. — Когда
человек может назвать мать свою и по духу родной — это редкое счастье!
Завязался один из
тех споров, когда
люди начинали говорить словами, непонятными для матери. Кончили обедать, а все еще ожесточенно осыпали друг друга трескучим градом мудреных слов. Иногда говорили просто.
— А знаешь, Андрей, всего больше
те люди шутят, у которых сердце ноет…
— Знаете? — сказал хохол, стоя в двери. — Много горя впереди у
людей, много еще крови выжмут из них, но все это, все горе и кровь моя, — малая цена за
то, что уже есть в груди у меня, в мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет! В этой радости — сила!
Нужно уничтожать
того, кто мешает ходу жизни, кто продает
людей за деньги, чтобы купить на них покой или почет себе.
И только для
того давят насмерть всех и все, чтобы сохранить серебро, золото, ничтожные бумажки, всю эту жалкую дрянь, которая дает им власть над
людьми.
— Смертию смерть поправ — вот! Значит — умри, чтобы
люди воскресли. И пусть умрут тысячи, чтобы воскресли
тьмы народа по всей земле! Вот. Умереть легко. Воскресли бы! Поднялись бы
люди!
— Мужику не
то интересно, откуда земля явилась, а как она по рукам разошлась, — как землю из-под ног у народа господа выдернули? Стоит она или вертится, это не важно — ты ее хоть на веревке повесь, — давала бы есть; хоть гвоздем к небу прибей — кормила бы
людей!..
— Еще поспорим! Ты играй на своей сопелке — у кого ноги в землю не вросли,
те под твою музыку танцевать будут! Рыбин верно сказал — мы под собой земли не чувствуем, да и не должны, потому на нас и положено раскачать ее. Покачнем раз —
люди оторвутся, покачнем два — и еще!
— Разве тут найдешь виноватого? В
то утро, может, сто
человек Исая видели и девяносто, коли не больше, могли ему плюху дать. За семь лет он всем насолил…
— Не только народ, но и
те люди, которыми они, как собаками, травят нас, — не дороги им. Не Иуду верного своего жалеют, а — серебреники…
Когда она вышла на улицу и услыхала в воздухе гул людских голосов, тревожный, ожидающий, когда увидала везде в окнах домов и у ворот группы
людей, провожавшие ее сына и Андрея любопытными взглядами, — в глазах у нее встало туманное пятно и заколыхалось, меняя цвета,
то прозрачно-зеленое,
то мутно-серое.
Толпа кипела, сквозь нее пробивались к знамени
те, кто понял его значение, рядом с Павлом становились Мазин, Самойлов, Гусевы; наклонив голову, расталкивал
людей Николай, и еще какие-то незнакомые матери
люди, молодые, с горящими глазами отталкивали ее…
И народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался с толпой и шел с нею обратно, и крики его гасли в звуках песни —
той песни, которую дома пели тише других, — на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой. В ней звучало железное мужество, и, призывая
людей в далекую дорогу к будущему, она честно говорила о тяжестях пути. В ее большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого, тяжелый ком привычных чувств и сгорала в пепел проклятая боязнь нового…
— Товарищи! — раздался голос Павла. — Солдаты такие же
люди, как мы. Они не будут бить нас. За что бить? За
то, что мы несем правду, нужную всем? Ведь эта правда и для них нужна. Пока они не понимают этого, но уже близко время, когда и они встанут рядом с нами, когда они пойдут не под знаменем грабежей и убийств, а под нашим знаменем свободы. И для
того, чтобы они поняли нашу правду скорее, мы должны идти вперед. Вперед, товарищи! Всегда — вперед!
Они слушали ее молча, подавленные глубоким смыслом простой истории
человека, которого считали скотом и который сам долго и безропотно чувствовал себя
тем, за кого его считали.
— Почему! — усмехнулся Рыбин. — Такая судьба, с
тем родились! Вот. Думаете — ситцевым платочком дворянский грех можно скрыть от
людей? Мы узнаем попа и в рогоже. Вы вот локоть в мокро на столе положили — вздрогнули, сморщились. И спина у вас прямая для рабочего чело — века…
— Да ведь чего же надо еще? — задумчиво сказала мать. — Уж если
люди тысячами день за днем убиваются в работе для
того, чтобы хозяин мог деньги на шутки бросать, чего же?..
Слова не волновали мать, но вызванное рассказом Софьи большое, всех обнявшее чувство наполняло и ее грудь благодарно молитвенной думой о
людях, которые среди опасностей идут к
тем, кто окован цепями труда, и приносят с собою для них дары честного разума, дары любви к правде.
— Жалко, что уходите вы! — необычно мягким голосом сказал Рыбин. — Хорошо говорите! Большое это дело — породнить
людей между собой! Когда вот знаешь, что миллионы хотят
того же, что и мы, сердце становится добрее. А в доброте — большая сила!
— Иной раз говорит, говорит
человек, а ты его не понимаешь, покуда не удастся ему сказать тебе какое-то простое слово, и одно оно вдруг все осветит! — вдумчиво рассказывала мать. — Так и этот больной. Я слышала и сама знаю, как жмут рабочих на фабриках и везде. Но к этому сызмала привыкаешь, и не очень это задевает сердце. А он вдруг сказал такое обидное, такое дрянное. Господи! Неужели для
того всю жизнь работе
люди отдают, чтобы хозяева насмешки позволяли себе? Это — без оправдания!
Сердце ее обливалось радостью каждый раз, когда она замечала в
человеке острое недовольство, —
то недовольство, которое, протестуя против ударов судьбы, напряженно ищет ответов на вопросы, уже сложившиеся в уме.