Неточные совпадения
Голос его звучал тихо, но твердо, глаза блестели упрямо. Она сердцем поняла, что сын ее обрек себя навсегда чему-то тайному и страшному. Все
в жизни казалось ей неизбежным, она привыкла подчиняться не думая и теперь только заплакала тихонько, не находя слов
в сердце, сжатом
горем и тоской.
— Не плачь! — говорил Павел ласково и тихо, а ей казалось, что он прощается. — Подумай, какою жизнью мы живем? Тебе сорок лет, — а разве ты жила? Отец тебя бил, — я теперь понимаю, что он на твоих боках вымещал свое
горе, —
горе своей жизни; оно давило его, а он не понимал — откуда оно? Он работал тридцать лет, начал работать, когда вся фабрика помещалась
в двух корпусах, а теперь их — семь!
Глаза сына
горели красиво и светло; опираясь грудью на стол, он подвинулся ближе к ней и говорил прямо
в лицо, мокрое от слез, свою первую речь о правде, понятой им.
Ей было сладко видеть, что его голубые глаза, всегда серьезные и строгие, теперь
горели так мягко и ласково. На ее губах явилась довольная, тихая улыбка, хотя
в морщинах щек еще дрожали слезы.
В ней колебалось двойственное чувство гордости сыном, который так хорошо видит
горе жизни, но она не могла забыть о его молодости и о том, что он говорит не так, как все, что он один решил вступить
в спор с этой привычной для всех — и для нее — жизнью. Ей хотелось сказать ему: «Милый, что ты можешь сделать?»
В сердце закипали слезы и, подобно ночной бабочке, слепо и жалобно трепетало ожидание
горя, о котором так спокойно, уверенно говорил сын.
— Знаете, иногда такое живет
в сердце, — удивительное! Кажется, везде, куда ты ни придешь, — товарищи, все
горят одним огнем, все веселые, добрые, славные. Без слов друг друга понимают… Живут все хором, а каждое сердце поет свою песню. Все песни, как ручьи, бегут — льются
в одну реку, и течет река широко и свободно
в море светлых радостей новой жизни.
— Тяжелый парень! — согласился хохол, качая головой. — Но это пройдет! Это у меня было. Когда неярко
в сердце
горит — много сажи
в нем накопляется. Ну, вы, ненько, ложитесь, а я посижу, почитаю еще.
Власова начала быстро стирать слезы со своих щек. Она испугалась, что хохол обидит Павла, поспешно отворила дверь и, входя
в кухню, дрожащая, полная
горя и страха, громко заговорила...
— Знаете? — сказал хохол, стоя
в двери. — Много
горя впереди у людей, много еще крови выжмут из них, но все это, все
горе и кровь моя, — малая цена за то, что уже есть
в груди у меня,
в мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет!
В этой радости — сила!
Мы зовем за собой тех, кто верует
в победу нашу; те, которым не видна наша цель, — пусть не идут с нами, таких ждет только
горе.
И народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался с толпой и шел с нею обратно, и крики его гасли
в звуках песни — той песни, которую дома пели тише других, — на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой.
В ней звучало железное мужество, и, призывая людей
в далекую дорогу к будущему, она честно говорила о тяжестях пути.
В ее большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого, тяжелый ком привычных чувств и
сгорала в пепел проклятая боязнь нового…
Голос Павла звучал твердо, слова звенели
в воздухе четко и ясно, но толпа разваливалась, люди один за другим отходили вправо и влево к домам, прислонялись к заборам. Теперь толпа имела форму клина, острием ее был Павел, и над его головой красно
горело знамя рабочего народа. И еще толпа походила на черную птицу — широко раскинув свои крылья, она насторожилась, готовая подняться и лететь, а Павел был ее клювом…
Она собралась к нему на четвертый день после его посещения. Когда телега с двумя ее сундуками выехала из слободки
в поле, она, обернувшись назад, вдруг почувствовала, что навсегда бросает место, где прошла темная и тяжелая полоса ее жизни, где началась другая, — полная нового
горя и радости, быстро поглощавшая дни.
И
горе этого дня было, как весь он, особенное, — оно не сгибало голову к земле, как тупой, оглушающий удар кулака, оно кололо сердце многими уколами и вызывало
в нем тихий гнев, выпрямляя согнутую спину.
Он скоро ушел на службу, а мать задумалась об «этом деле», которое изо дня
в день упрямо и спокойно делают люди. И она почувствовала себя перед ними, как перед
горою в ночной час.
Костер
горел ярко, и безлицые тени дрожали вокруг него, изумленно наблюдая веселую игру огня. Савелий сел на пень и протянул к огню прозрачные, сухие руки. Рыбин кивнул
в его сторону и сказал Софье...
Окончив ужин, все расположились вокруг костра; перед ними, торопливо поедая дерево,
горел огонь, сзади нависла тьма, окутав лес и небо. Больной, широко открыв глаза, смотрел
в огонь, непрерывно кашлял, весь дрожал — казалось, что остатки жизни нетерпеливо рвутся из его груди, стремясь покинуть тело, источенное недугом. Отблески пламени дрожали на его лице, не оживляя мертвой кожи. Только глаза больного
горели угасающим огнем.
Весь следующий день мать провела
в хлопотах, устраивая похороны, а вечером, когда она, Николай и Софья пили чай, явилась Сашенька, странно шумная и оживленная. На щеках у нее
горел румянец, глаза весело блестели, и вся она, казалось матери, была наполнена какой-то радостной надеждой. Ее настроение резко и бурно вторглось
в печальный тон воспоминаний об умершем и, не сливаясь с ним, смутило всех и ослепило, точно огонь, неожиданно вспыхнувший во тьме. Николай, задумчиво постукивая пальцем по столу, сказал...
Им не хотелось уступить настроение печали о товарище чувству радости, внесенному Сашей, и, бессознательно защищая свое грустное право питаться
горем, они невольно старались ввести девушку
в круг своего настроения…
Мать встала позади Софьи и, положив руки на ее плечо, с улыбкой глядя
в бледное лицо раненого, усмехаясь, заговорила, как он бредил на извозчике и пугал ее неосторожными словами. Иван слушал, глаза его лихорадочно
горели, он чмокал губами и тихо, смущенно восклицал...
Уже стемнело, и
в сумраке глаза его блестели холодно, лицо казалось очень бледным. Мать, точно спускаясь под
гору, сказала негромко...
Мать остановилась у порога и, прикрыв глаза ладонью, осмотрелась. Изба была тесная, маленькая, но чистая, — это сразу бросалось
в глаза. Из-за печки выглянула молодая женщина, молча поклонилась и исчезла.
В переднем углу на столе
горела лампа.
Людмила села на диван, потирая худые щеки ладонями,
в ее матовых глазах
горело презрение, голос все больше наливался гневом.
Поведение Андрея явно изменило судей, его слова как бы стерли с них что-то, на серых лицах явились пятна,
в глазах
горели холодные, зеленые искры. Речь Павла раздражила их, но сдерживала раздражение своей силой, невольно внушавшей уважение, хохол сорвал эту сдержанность и легко обнажил то, что было под нею. Они перешептывались со странными ужимками и стали двигаться слишком быстро для себя.
Горя, ошеломляющего внезапным, тупым ударом, неожиданно и невидимо падающего на голову, не было, — было печальное сознание необходимости расстаться с детьми, но и оно тонуло, растворялось
в впечатлениях, вызванных этим днем.
Она вышла из суда и удивилась, что уже ночь над городом, фонари
горят на улице и звезды
в небе. Около суда толпились кучки людей,
в морозном воздухе хрустел снег, звучали молодые голоса, пересекая друг друга. Человек
в сером башлыке заглянул
в лицо Сизова и торопливо спросил...
Саша молча жгла
в печке обрывки бумаг и, когда они
сгорали, тщательно мешала пепел с золой.
Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось, что нет ее, той, которая жила тревогами и страхом за сына, мыслями об охране его тела, нет ее теперь — такой, она отделилась, отошла далеко куда-то, а может быть, совсем
сгорела на огне волнения, и это облегчило, очистило душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе, желая заглянуть
в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое, тревожное.
— Я знаю, как сказать! Оттуда я проеду прямо
в слободу, там у меня знакомый есть, Сизов, — так я скажу, что, мол, прямо из суда пришла к нему,
горе, мол, привело. А у него тоже
горе — племянника осудили. Он покажет так же. Видите?
— Миром идут дети! Вот что я понимаю —
в мире идут дети, по всей земле, все, отовсюду — к одному! Идут лучшие сердца, честного ума люди, наступают неуклонно на все злое, идут, топчут ложь крепкими ногами. Молодые, здоровые, несут необоримые силы свои все к одному — к справедливости! Идут на победу всего
горя человеческого, на уничтожение несчастий всей земли ополчились, идут одолеть безобразное и — одолеют! Новое солнце зажгем, говорил мне один, и — зажгут! Соединим разбитые сердца все
в одно — соединят!
Ее доброе большое лицо вздрагивало, глаза лучисто улыбались, и брови трепетали над ними, как бы окрыляя их блеск. Ее охмеляли большие мысли, она влагала
в них все, чем
горело ее сердце, все, что успела пережить, и сжимала мысли
в твердые, емкие кристаллы светлых слов. Они все сильнее рождались
в осеннем сердце, освещенном творческой силой солнца весны, все ярче цвели и рдели
в нем.
Ее толкали
в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем
в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло
в уши, набивалось
в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало
в ожогах боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много других глаз — они
горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее сердцу огнем.