Неточные совпадения
В отношениях людей
всего больше было чувства подстерегающей злобы, оно было такое же застарелое, как
и неизлечимая усталость мускулов. Люди рождались с этою болезнью души, наследуя ее от отцов,
и она черною тенью сопровождала их до могилы, побуждая в течение жизни к ряду поступков, отвратительных своей бесцельной жестокостью.
Ругали
и били детей тяжело, но пьянство
и драки молодежи казались старикам вполне законным явлением, — когда отцы были молоды, они тоже пили
и дрались, их тоже били матери
и отцы. Жизнь всегда была такова, — она ровно
и медленно текла куда-то мутным потоком годы
и годы
и вся была связана крепкими, давними привычками думать
и делать одно
и то же, изо дня в день.
И никто не имел желания попытаться изменить ее.
Заметив в чужом необычное, слобожане долго не могли забыть ему это
и относились к человеку, не похожему на них, с безотчетным опасением. Они точно боялись, что человек бросит в жизнь что-нибудь такое, что нарушит ее уныло правильный ход, хотя тяжелый, но спокойный. Люди привыкли, чтобы жизнь давила их всегда с одинаковой силой,
и, не ожидая никаких изменений к лучшему, считали
все изменения способными только увеличить гнет.
Лучший слесарь на фабрике
и первый силач в слободке, он держался с начальством грубо
и поэтому зарабатывал мало, каждый праздник кого-нибудь избивал,
и все его не любили, боялись.
Лицо его, заросшее от глаз до шеи черной бородой,
и волосатые руки внушали
всем страх.
И собака
весь день ходила за ним, опустив большой, пышный хвост.
Умер он от грыжи. Дней пять,
весь почерневший, он ворочался на постели, плотно закрыв глаза,
и скрипел зубами. Иногда говорил жене...
Его начало тошнить. После бурного припадка рвоты мать уложила его в постель, накрыв бледный лоб мокрым полотенцем. Он немного отрезвел, но
все под ним
и вокруг него волнообразно качалось, у него отяжелели веки
и, ощущая во рту скверный, горький вкус, он смотрел сквозь ресницы на большое лицо матери
и бессвязно думал...
Несколько стульев, комод для белья, на нем маленькое зеркало, сундук с платьем, часы на стене
и две иконы в углу — вот
и все.
Павел сделал
все, что надо молодому парню: купил гармонику, рубашку с накрахмаленной грудью, яркий галстух, галоши, трость
и стал такой же, как
все подростки его лет. Ходил на вечеринки, выучился танцевать кадриль
и польку, по праздникам возвращался домой выпивши
и всегда сильно страдал от водки. Наутро болела голова, мучила изжога, лицо было бледное, скучное.
Он не купил себе ружья
и не стал удить рыбу, но заметно начал уклоняться с торной дороги
всех: реже посещал вечеринки
и хотя, по праздникам, куда-то уходил, но возвращался трезвый.
Мать, зорко следя за ним, видела, что смуглое лицо сына становится острее, глаза смотрят
все более серьезно
и губы его сжались странно строго.
Ей казалось, что с течением времени сын говорит
все меньше,
и, в то же время, она замечала, что порою он употребляет какие-то новые слова, непонятные ей, а привычные для нее грубые
и резкие выражения — выпадают из его речи.
Так шли недели, месяцы,
и незаметно прошло два года странной, молчаливой жизни, полной смутных дум
и опасений,
все возраставших.
Голос его звучал тихо, но твердо, глаза блестели упрямо. Она сердцем поняла, что сын ее обрек себя навсегда чему-то тайному
и страшному.
Все в жизни казалось ей неизбежным, она привыкла подчиняться не думая
и теперь только заплакала тихонько, не находя слов в сердце, сжатом горем
и тоской.
— Не плачь! — говорил Павел ласково
и тихо, а ей казалось, что он прощается. — Подумай, какою жизнью мы живем? Тебе сорок лет, — а разве ты жила? Отец тебя бил, — я теперь понимаю, что он на твоих боках вымещал свое горе, — горе своей жизни; оно давило его, а он не понимал — откуда оно? Он работал тридцать лет, начал работать, когда
вся фабрика помещалась в двух корпусах, а теперь их — семь!
Со
всею силой юности
и жаром ученика, гордого знаниями, свято верующего в их истину, он говорил о том, что было ясно для него, — говорил не столько для матери, сколько проверяя самого себя.
Она говорила о жизни с подругами, говорила подолгу, обо
всем, но
все —
и она сама — только жаловались, никто не объяснял, почему жизнь так тяжела
и трудна.
А вот теперь перед нею сидит ее сын,
и то, что говорят его глаза, лицо, слова, —
все это задевает за сердце, наполняя его чувством гордости за сына, который верно понял жизнь своей матери, говорит ей о ее страданиях, жалеет ее.
Она это знала.
Все, что говорил сын о женской жизни, — была горькая знакомая правда,
и в груди у нее тихо трепетал клубок ощущений,
все более согревавший ее незнакомой лаской.
Ей было сладко видеть, что его голубые глаза, всегда серьезные
и строгие, теперь горели так мягко
и ласково. На ее губах явилась довольная, тихая улыбка, хотя в морщинах щек еще дрожали слезы. В ней колебалось двойственное чувство гордости сыном, который так хорошо видит горе жизни, но она не могла забыть о его молодости
и о том, что он говорит не так, как
все, что он один решил вступить в спор с этой привычной для
всех —
и для нее — жизнью. Ей хотелось сказать ему: «Милый, что ты можешь сделать?»
— От страха
все мы
и пропадаем! А те, кто командуют нами, пользуются нашим страхом
и еще больше запугивают нас.
Ей казалось, что во тьме со
всех сторон к дому осторожно крадутся, согнувшись
и оглядываясь по сторонам, люди, странно одетые, недобрые. Вот кто-то уже ходит вокруг дома, шарит руками по стене.
— Да я уже
и жду! — спокойно сказал длинный человек. Его спокойствие, мягкий голос
и простота лица ободряли мать. Человек смотрел на нее открыто, доброжелательно, в глубине его прозрачных глаз играла веселая искра, а во
всей фигуре, угловатой, сутулой, с длинными ногами, было что-то забавное
и располагающее к нему. Одет он был в синюю рубашку
и черные шаровары, сунутые в сапоги. Ей захотелось спросить его — кто он, откуда, давно ли знает ее сына, но вдруг он
весь покачнулся
и сам спросил ее...
— Что же я один угощаться буду? — ответил он, подняв плечи. — Вот уже когда
все соберутся, вы
и почествуйте…
Голос у нее был сочный, ясный, рот маленький, пухлый,
и вся она была круглая, свежая. Раздевшись, она крепко потерла румяные щеки маленькими, красными от холода руками
и быстро прошла в комнату, звучно топая по полу каблуками ботинок.
— А — так, — негромко ответил хохол. — У вдовы глаза хорошие, мне
и подумалось, что, может, у матери моей такие же? Я, знаете, о матери часто думаю,
и все мне кажется, что она жива.
«Ишь ты!» — внутренно воскликнула мать,
и ей захотелось сказать хохлу что-то ласковое. Но дверь неторопливо отворилась,
и вошел Николай Весовщиков, сын старого вора Данилы, известный
всей слободе нелюдим. Он всегда угрюмо сторонился людей,
и над ним издевались за это. Она удивленно спросила его...
— Я? — Она оглянулась
и, видя, что
все смотрят на нее, смущенно объяснила: — Я так, про себя, — поглядите, мол!
Припомнилось сватовство покойника мужа. На одной из вечеринок он поймал ее в темных сенях
и, прижав
всем телом к стене, спросил глухо
и сердито...
— Подождите, товарищи! — вдруг сказала она.
И все они замолчали, глядя на нее.
— Правы те, которые говорят — мы должны
все знать. Нам нужно зажечь себя самих светом разума, чтобы темные люди видели нас, нам нужно на
все ответить честно
и верно. Нужно знать
всю правду,
всю ложь…
Хохол слушал
и качал головою в такт ее словам. Весовщиков, рыжий
и приведенный Павлом фабричный стояли
все трое тесной группой
и почему-то не нравились матери.
— Разве мы хотим быть только сытыми? Нет! — сам себе ответил он, твердо глядя в сторону троих. — Мы должны показать тем, кто сидит на наших шеях
и закрывает нам глаза, что мы
все видим, — мы не глупы, не звери, не только есть хотим, — мы хотим жить, как достойно людей! Мы должны показать врагам, что наша каторжная жизнь, которую они нам навязали, не мешает нам сравняться с ними в уме
и даже встать выше их!..
Она суетилась вокруг стола, убирая посуду, довольная, даже вспотев от приятного волнения, — она была рада, что
все было так хорошо
и мирно кончилось.
— Дурного — нет. А все-таки для
всех нас впереди — тюрьма. Ты уж так
и знай…
— Вот какая вы! — сказала Власова. — Родителей лишились
и всего, — она не умела докончить своей мысли, вздохнула
и замолчала, глядя в лицо Наташи, чувствуя к ней благодарность за что-то. Она сидела на полу перед ней, а девушка задумчиво улыбалась, наклонив голову.
— Родителей лишилась? — повторила она. — Это — ничего! Отец у меня такой грубый, брат тоже.
И — пьяница. Старшая сестра — несчастная… Вышла замуж за человека много старше ее. Очень богатый, скучный, жадный. Маму — жалко! Она у меня простая, как вы. Маленькая такая, точно мышка, так же быстро бегает
и всех боится. Иногда — так хочется видеть ее…
…Павел говорил
все чаще, больше,
все горячее спорил
и — худел. Матери казалось, что когда он говорит с Наташей или смотрит на нее, — его строгие глаза блестят мягче, голос звучит ласковее
и весь он становится проще.
Всегда на собраниях, чуть только споры начинали принимать слишком горячий
и бурный характер, вставал хохол
и, раскачиваясь, точно язык колокола, говорил своим звучным, гудящим голосом что-то простое
и доброе, отчего
все становились спокойнее
и серьезнее.
Весовщиков постоянно угрюмо торопил
всех куда-то, он
и рыжий, которого звали Самойлов, первые начинали
все споры.
Рассказывал он о простых вещах — о семейной жизни, о детях, о торговле, о полиции, о ценах на хлеб
и мясо — обо
всем, чем люди живут изо дня в день.
И во
всем он открывал фальшь, путаницу, что-то глупое, порою смешное, всегда — явно невыгодное людям.
Матери казалось, что он прибыл откуда-то издалека, из другого царства, там
все живут честной
и легкой жизнью, а здесь —
все чужое ему, он не может привыкнуть к этой жизни, принять ее как необходимую, она не нравится ему
и возбуждает в нем спокойное, упрямое желание перестроить
все на свой лад.
Здороваясь с Власовой, он обнимал
всю ее руку крепкими пальцами,
и после такого рукопожатия на душе становилось легче, спокойнее.
А потом страшное слово стало повторяться
все чаще, острота его стерлась,
и оно сделалось таким же привычным ее уху, как десятки других непонятных слов. Но Сашенька не нравилась ей,
и, когда она являлась, мать чувствовала себя тревожно, неловко…
— Что-то уж очень строга Сашенька!
Все приказывает — вы
и то должны, вы
и это должны…
Иногда мать поражало настроение буйной радости, вдруг
и дружно овладевавшее
всеми. Обыкновенно это было в те вечера, когда они читали в газетах о рабочем народе за границей. Тогда глаза у
всех блестели радостью,
все становились странно, как-то по-детски счастливы, смеялись веселым, ясным смехом, ласково хлопали друг друга по плечам.
И все мечтательно, с улыбками на лицах, долго говорили о французах, англичанах
и шведах как о своих друзьях, о близких сердцу людях, которых они уважают, живут их радостями, чувствуют горе.
В тесной комнате рождалось чувство духовного родства рабочих
всей земли. Это чувство сливало
всех в одну душу, волнуя
и мать: хотя было оно непонятно ей, но выпрямляло ее своей силой, радостной
и юной, охмеляющей
и полной надежд.